Журнал «Золотой Лев» № 157-158 - издание русской консервативной мысли

(www.zlev.ru)

 

Д.М. Володихин

 

Христианский реализм в русской литературе

 

 

Словосочетание «христианский реализм» впервые оказалось на слуху лет шесть–восемь назад. Сначала сетевой журнал «Русскiй Удодъ», выходивший с большим литературным отделом, открыл полемику о том, что такое реализм в наши дни и какое произведение реалистичнее: «с бесами и ангелами или без них»? Затем к этой теме вернулись, когда шла дискуссия об историко-мистических произведениях Елены Хаецкой: можно ли называть фантастическим элементом наличие в художественном повествовании сверхъестественных сил или их проявлений? Да? А если эти проявления не противоречат христианскому мировидению, как относиться к ним верующему? Почему они должны выглядеть как нечто сказочное, небывалое, если христианская картина мира вполне допускает их материальное существование в любой точке нашего мира? Не сталкиваемся ли мы с необходимостью преодолеть некую архаичную деталь литературного этикета эпохи модернизма?

 

* * *

 

Мне уже приходилось высказываться на страницах журнала «Москва» о возвращении в русскую литературу христианской мистики1. Возвращение это происходило спонтанно и разрозненно, как и всякое явление, растущее из почвы, органичное для естественного развития литературы, а не выращенное «проектным методом». Оно коренится во «втором крещении Руси», идущем ныне полным ходом. Поэтому говорить о появлении какого-то направления христианских реалистов или тем более литературной школы нет оснований. По крайней мере, рано. В лучшем случае можно обсуждать наличие немноголюдного «фаворского» течения христианских реалистов в громоздком сообществе писателей, практикующих сакральную фантастику.

Но, кажется, пришло время проанализировать устойчивые черты в художественном методе христианского реализма, черты, постепенно проявляющиеся в современной русской литературе, — словно литеры послания, написанного секретными невидимыми чернилами, теряющими прозрачность от приближения к зажженной свечке. Проявляются они в текстах очень разных литераторов и при различных обстоятельствах. Единство пока лишь чаемо, но сходства достаточно для серьезного разговора.

Наиболее серьезной работой, посвященной христианскому реализму, является небольшая статья московского критика Сергея Викторовича Алексеева «Оправдание экспансии добра»2. С его точки зрения, распространение понятия «христианский реализм» представляет собой частное обстоятельство общего громадного процесса — религиозного возрождения в ряде стран христианского мира. В строгом смысле, по Алексееву, суть христианского реализма состоит в художественном изображении реальности в соответствии с христианскими представлениями.

 

«Четче всего христианский реализм отличается от обычного там, где выводит на сцену сверхъестественные силы... Однако если эти тексты представляют собой четко выделенное ядро христианского реализма, ими он не исчерпывается. Под данное выше определение подпадает любой текст, дающий христианскую картину мира. В конечном счете — любой реалистический текст, написанный христианином. Но особенно те тексты, в которых реалистические события обретают символическое, аллегорическое, притчевое звучание, а также те, где за ними явно ощущается Вышняя воля, Промысел».

 

Это определение, в целом здравое и основательное, нуждается в некоторых уточнениях: есть в нем расплывчатые моменты.

Прежде всего, писатель-христианин, создающий реалистический текст, совершенно не обязательно работает в рамках метода «христианский реализм». Вот, например, серьезный православный прозаик Василий Дворцов. Его романы «Terra Обдория» и «Каиново колено» представляют собой образцы качественного русского реализма, но вероисповедание автора в них почти не проявлено... Или, скажем, один из столпов русской реалистической прозы нашего времени — Валентин Распутин. Даже в программных его произведениях, включая повесть «Дочь Ивана, мать Ивана», христианский слой мировидения автора включается весьма редко. Между тем кто усомнится в приверженности Валентина Распутина к христианским ценностям? И кто посмеет проигнорировать высокую значимость его произведений для современной русской литературы? Все дело в том, что сам факт личной укорененности писателя в православии не является материалом, на котором можно строить классификационный анализ его произведений. Таковым могут служить лишь художественные особенности текстов. Реализм в исполнении писателя-христианина не является христианским реализмом, если «фаворское» мировидение не получило ясного отражения в художественной ткани произведения, если оно не стало ключом к стилю и композиции. При этом нет ни малейшей необходимости говорить об устоях православия на каждой странице, навязчиво превращая повесть, роман, рассказ в набор публицистических эссе или сборник проповедей. Дело не в количестве, а в качестве.

Итак, христианский реализм предполагает активное, явное проявление веры автора в тексте, хотя объемы «христианской темы» значения не имеют. В рамках христианского реализма вероисповедная составляющая должна быть настолько значимым элементом произведения, что без нее это произведение состояться не может, попросту теряет смысл. Ощущение вмешательства в жизнь людей воли Высшего Судии, Промысла действительно может считаться одним из главных маркирующих признаков христианского реализма. Другим таким признаком я бы назвал прочтение реальности «очами веры»; вне зависимости от того, насколько авторизованы персонажи, сказанное относится к позиции творца текста — ее амбивалентность, расплывчатость выводят произведение за рамки христианского реализма.

Очень важны слова С.В. Алексеева о том, что христианский реализм выводит на сцену сверхъестественные силы. Казалось бы, их появление в художественном тексте свидетельствует о том, что этот текст следует относить не к реализму, а к фантастической литературе.

Но что есть фантастика? НФ представляет собой небывальщину по отношению к миру, созданному представлениями философов, наследующих эпохе Просвещения, и ученых, воспитанных на биолого-физико-математической картине мира, откуда Бог был удален еще в позапрошлом столетии. Поскольку эта картина мира не соответствует истине христианства, она в основе своей — ложь. А НФ, таким образом, — мечтания людей, живущих в мире материалистической иллюзии. Фэнтези представляет собой художественную обработку мифологии, эзотерики и мистики. Поскольку разные конфессиональные сообщества выработали мистико-эзотерические представления в соответствии с догматами своих вер, то фэнтези чаще всего становится ареной осознанной (или не вполне осознанной) борьбы между различными религиями, сектами, учениями, а также манифестацией их представлений об устройстве мира и роли в нем людей.

Христианин считает реально существующим все то, о чем говорится в Священном Писании, символе веры, на чем настаивает наша догматика. Православный видит истину также и в Священном Предании восточного христианства. Вот, например, наличие Бога и мятежного Денницы. Для христианина это бесспорная реальность, тверже тракторной рессоры, постояннее смены сезонов. Это нефантастично ни в малой мере. Для человека неверующего, привыкшего к «физико-математической реальности», это небывальщина, причем не из области научной фантастики. Для иноверца — нечто конкурирующее по отношению к его собственному пониманию истины. Вывод: христианин не должен выделять любое проявление сверхъестественных сил, соответствующее его вероисповеданию, из привычной реальности лесов, домов, дождей, канализационных труб и ржаного хлеба. Как в жизни, так и в литературе. И если литератор вводит в текст появление святых на грешной земле, Божье вмешательство в дела людей, проделки бесов или сошествие ангелов, то ни он сам, ни его читатель (коли читает его другой христианин) не должны сомневаться: все это — реалистическое письмо. Христианский реализм.

Ну а в случае, когда читатель не входит во всемирную христианскую общину, он будет воспринимать подобную художественную практику как сакральную (мистическую) фантастику христиан.

Таким образом, оценка художественного метода «христианский реализм» — принятие его или неприятие — зависит от оценивающего субъекта.

 

* * *

 

Откуда растут корни христианского реализма? Когда он появился?

В одном интервью Елена Хаецкая высказала тонкое наблюдение:

 

«В дореволюционной России верующий литератор “имел право” никоим образом не манифестировать свою религиозность. Православие было растворено в тексте так естественно и спокойно, что оно как бы не замечалось читателем — воспринималось органично, как неотъ­емлемая часть текста. Манифестировать православие не было нужды».

 

Это верный взгляд на положение вещей в русской литературе как минимум до последней трети XIX столетия. Позднее, особенно в период Серебряного века, наша культура испытала сильнейшие иноконфессиональные влияния, воздействие сект и агрессивного атеизма. Манифестация православия сделалась необходимой лишь в тот момент, когда его культурообразующая роль оказалась поколебленной, то есть как минимум с рубежа XIX–XX столетий. Ну а в советский период, с маргинализацией христианства и утверждением атеистического мировоззрения в качестве фундамента этатизированной культуры, проявления православного духа в художественных текстах приняли вид исповедничества — необходимого для сохранения самих основ Русской цивилизации, но крайне рискованного.

Таким образом, о появлении христианского реализма можно говорить для советского времени или, в лучшем случае, для периода, непосредственно предшествующего Первой мировой и гражданской войнам.

Поскольку магистральный поток русской литературной жизни протекал в Советском Союзе, совершенно естественным было стремление писателей-эмигрантов поддерживать огонь православия в своих текстах. Они оказались в роли носителей той части национальной культуры, которая на главной своей территории могла просто исчезнуть. Неудивительно поэтому, что крупнейшие произведения христианского реализма, давшие начала двум его главным направлениям, были созданы именно в эмиграции. Это роман «Лето Господне» (1933) Ивана Сергеевича Шмелева, его же повесть «Куликово поле» (1939, дорабатывалась до 1947), а также историко-художественное исследование Бориса Константиновича Зайцева «Преподобный Сергий Радонежский» (1925).

Шмелев, припоминая в эмиграции довоенную жизнь, подарил светлый, наполненный удивительной тишиной образ старой России. Там всякое действие, любая бытовая мелочь связаны были — через многовековую традицию народной жизни — с верой. «Лето Господне» пронизано верой от первой буквы до последней. Каждый праздник православного календаря подан как глубокое переживание всей огромной общины русских православных людей, как повод для вспышки милосердия к ближним. Этот образ связан, конечно, с ностальгическим переживанием о России ушедшей, затопленной в бурях гражданской войны и безжалостной расстрельщины. Но внутренней правды в нем столько, что в 90-х, когда «Лето Господне» по-настоящему пришло к русскому читателю, шмелевскую Россию полюбили преданно и восторженно — как утерянный рай.

«Куликово поле» представляет собой камерную беседу «своего» со «своими». Русский образованный человек, будь он даже истово верующим, стесняется разговора о чудесах, если не окружают его добрые друзья и единоверцы. К сожалению, Иван Сергеевич «разрешает» чудо, позволяя главному герою увидеть святого Сергия Радонежского, явившегося в темную реальность 20-х годов прошлого столетия. И явление его показано как дар по вере, дар, который современному человеку заслужить можно. Вокруг повести при ее появлении разгорелась полемика. И сам Иван Сергеевич показал, насколько осознанно он ввел в повествование сюжет с вмешательством силы Небесной в жизнь людей. Вот строки из его письма О. Бредиус-Субботиной (1942):

 

«Милая Ольга, продолжаю “Куликово поле” — для тебя: хвостик 1-й главы и 2-ю. Рассказ постепенно становится углубленней, как увидишь, — парижские жидки и “левые”-безбожники пришли от него в ярость: как смел Шмелев так “кощунственно” ввести в литературу ч у д о! Идиоты: ч у д о вошло с а м о  в литературу русскую, ибо, во-первых, она сама — чудо, а во-вторых, это ч у д о моего рассказа д а н о Жизнью. В основе — неоспоримый “случай”, сообщенный мне под клятвой, людьми чистыми, проверенный мною до бесспорности»3.

 

В 90-х, когда христианская мистика начала возвращаться в русскую литературу, именно эту повесть вспомнили многие, к ее опыту обратились. Так, христианский писатель и журналист Виталий Каплан писал:

 

«...небольшая повесть Ивана Шмелева “Куликово поле”, где в обыденные реалии скромным, неприметным образом входит чудо: в 20-х годах прошлого века, в разгар большевистских гонений, является и помогает людям преподобный Сергий Радонежский. И для верующих людей это не вымысел. Мы верим, что так бывает. А вот в говорящих тюленей, в ангелов с гранатометами или в цепочку параллельных миров (“Кругов”) — не верим. И если используем — то именно в качестве художественного приема. Порой удачного, порой — увы».

 

А преподобный Сергий в трактовке Зайцева — добрый человек, живший в самой обычной обстановке, в самом обычном окружении, ничего возвышенного; однако он возвысился над русской реальностью XIV века как великий аскет и учитель, не словом учивший (недаром его учительных слов мы почти не знаем), а собственным примером, собой. Это идеальный христианин, передавший современникам и потомкам опыт вседневного труда во имя любви к Христу. Опыт, укрепляющий веру и облагораживающий чувства. По словам Б.К. Зайцева,

 

«он давал ощущение истины, истина же всегда мужественна, всегда настраивает положительно на дело, жизнь, служение и борьбу. Исторически Сергий воспитывал людей, свободных духом, не рабов, склонявшихся пред ханом. Ханы величайше ошибались, покровительствуя духовенству русскому, щадя монастыри. Сильнейшее — ибо духовное — оружие против них готовили “смиренные” святые типа Сергия, ибо готовили и верующего, и мужественного человека. Он победил впоследствии на Куликовом поле».

 

Образ Сергия, по Зайцеву, впитал в себя концентрированную русскость, образ, который впоследствии размылся. Это святой не только «глубочайше православный», но и «глубочайше русский». В нем заключена «смолистость севера России, чистый, крепкий и здоровый ее тип. Если считать — а это очень принято, — что “русское” гримаса, истерия и юродство, “достоевщина”, то Сергий — явное опровержение. В народе, якобы лишь призванном к “ниспровержению”, к разинской разнузданности, к моральному кликушеству и эпилепсии, — Сергий как раз пример, любимейший самим народом, — ясности, света, прозрачного и ровного».

 

* * *

 

В современном христианском реализме можно проследить две художественно равноценные линии. Одна из них может быть возведена к повести «Куликово поле», вторая — к роману «Лето Господне». В первой чудо, исходящее от Бога в христианском понимании, или, скажем, проделки нечистой силы — также в рамках того, как видит ее христианство, смело выводятся писателем на страницы реалистического повествования как часть существующего мира. Во второй никакого чуда не происходит, просто читатель ясно понимает, что автор смотрит на мир и живущих в нем людей «очами веры». Последняя в самом скромном виде существовала даже в советские времена, а расцвела после распада СССР. Первая, прервавшись в Гражданскую, должна была заново начаться в 90-х — после долгого перерыва.

Между тем совершенно так же, как и в середине XX века, во времена публикации «Куликова поля» русский интеллектуалитет побаивался откровенно говорить о святая святых нашей веры. Кинематограф гораздо решительнее избавился от подобного стеснения. Об этом свидетельствуют «Возвращение» Андрея Звягинцева, «Остров» Павла Лунгина...

В литературе линия «Куликова поля» в реализме «прорвалась» прежде всего усилиями двух людей: Алексея Варламова и Елены Хаецкой.

В многогранном творчестве Алексея Варламова хотелось бы прежде всего обратить внимание на большую повесть «Рождение». Сюжет ее прост и безыскусен: в наши дни не слишком здоровая женщина в весьма неблагоприятных условиях решила родить ребенка; родила до срока хворого заморыша, на протяжении долгого времени пребывавшего на грани жизни и смерти, но в конечном итоге присоединившегося к миру живых. С бытовой точки зрения это было почти невозможно. Врачи неоднократно высказывались в том духе, что у младенца шансов очень мало, фактически никаких. Его родители мучились, боялись, страдали от несогласия, но потом успокоились и примирились — между собой и с окружающим миром. А он все-таки выжил, наперекор немилосердной действительности. Почему? Варламов тонко, не напрямую дает понять: по милости Божьей, никак не иначе. Когда едва живой ребенок ничтожного веса появился на свет, он был почти безнадежен. Мать принимается неумело, но страстно молить Богородицу: «Матерь Божья... Ты приди к нему, помоги ему, ему сейчас нельзя одному... Ты одна сейчас можешь его спасти и не дать ему исчезнуть. Накажи меня чем хочешь, но только приди». Дитя «цепляется за жизнь», его переводят из реанимационного отделения. Но вот младенец начинает болеть, доктора опять в ужасе. Малыша крестили... На его защиту не спустился с небес ангел, и не случилось каких-либо явных чудес. Но... вскоре выяснилась странная вещь: анализы, по которым дитя просто обязано было расстаться с жизнью, не подтвердились. Мать комментирует: «Это была ошибка или я не знаю (курсив мой. — Д.В.)...». И урок милосердия, преподанный свыше, раскрывает свой смысл в одной фразе: «Совершенная любовь не знает страха. К этому очень долго и трудно идти, но, перенеся столько страданий, испытываешь только одно чувство — благодарности».

У Елены Хаецкой во второй половине 90-х — начале ХXI века был написан целый ряд романов на материале поздней античности и средневековья: «Бертран из Лангедока», «Жизнь и смерть Арнаута Каталана», «Дама Тулуза», «Голодный грек», «Ульфила», «Царство небесное». Во всех случаях она опиралась на историческую реальность, реконструированную достаточно точно в художественном изложении4. Поскольку человек средневековья не был отделен от Бога несколькими слоями атеистических заблуждений, то явления святых, чудеса, помощь Господа по молитве погибающего человека и, напротив, бесовское волхвование еретиков-альбигойцев вложены Хаецкой в повседневность византийской или европейской рыцарской старины органично. Персонажи не находят в них ничего из ряда вон выходящего — лишь подтверждение собственных убеждений. А в ироничной повести Хаецкой о северной русской глубинке «Поп и пришельцы» роль защитников человека, попавшего в беду, играют новые святые мученики — солдаты, погибшие за веру в чеченскую войну. Отличительная особенность творческой манеры Хаецкой — рассказывать о добрых чудесах Бога без малейшего сомнения или стеснения. В ее текстах не чувствуется столь обычного интеллигентского колебания: «А удобно ли... вот так откровенно?» Хаецкая пишет как верит: что есть, о том и следует говорить. Есть Бог? Да. Отвечает он нам на наши молитвы? Да. Так и надо беседовать с читателем об этом, ничуть не отходя от очевидных вещей...

В романе Веры Галактионовой «5/4 накануне тишины» чудо рождается из медленного и трудного движения души главного героя к истине. Корнями биография его уходит в историю всего русского народа, кого только с ним не связано! Чаще всего вспоминается отец — полуопальный высокий чин из НКВД... Сам центральный персонаж в эпоху постперестроечного буйства порядочно оскотинился, отвратился от своей страны, веры, предал жену и был наказан свыше тяжелейшей формой бесплодия, когда мужчина способен извергать только смерть — вместо жизни... И вот постепенное восстановление искренней преданности стране, обращение к Богу, отказ от измены, убивающей семью, подаются как поворот всей громады народной к исконной правде. И под занавес именно это движение вызывает отклик всемогущей силы Небесной, способной по вере человеческой горы двигать и очертания морей изменять.

Сюда же следует отнести и Николая Блохина. Его проза представляет собой прямое, честное и бесхитростное исповедание веры, представленное в виде художественных произведений. Сложные образы и многофигурные композиции Блохину чужды. Но при высшем накале религиозного чувства его рассказы и повести способны рождать печальную мелодию христианства страдающего, но истину не покинувшего. Это происходит, например, в большом рассказе «Спецпродотряд имени товарища Диоклетиана», посвященном эпохе революционного безбожия. Чудеса, любые свидетельства влияния Вышней воли на жизнь людей, выдаются читателю с большой скупостью: видно, как боится автор не сфальшивить. Так, в рассказе «Перенесение на камне» персонаж (священник) делится воспоминанием о единственном чуде, вошедшем в его жизнь, — при самых обыденных обстоятельствах. Пребывая в заключении, однажды он никак не мог сосредоточиться на молитве, ему мешал шум радио; прося у Бога дать ему домолиться как следует, узник получил Его помощь — радио выключилось на десять минут, то есть на время, потребное для молитвы. Очень маленькое чудо, очень скромное и неяркое, но оно осветило всю его судьбу.

Во всех без исключения фантастических романах Ольги Елисеевой в качестве основной смыслонесущей парадигмы работает христианская мистика. Она может быть в большей или меньшей степени ортодоксальна, в большей или меньшей степени демаскирована, дешифрована для читателя, в большей или меньшей степени жестка... но она всегда присутствует. Проза Ольги Елисеевой буквально пронизана ожиданием чуда и постоянным, хотя и фоновым ощущением: Бог существует, он видит все происходящее в мире, и Он не глух к молитвам и мольбам тех, кто верит в него. На общем фоне художественным качеством выделяется цикл историко-мистических романов о временах Екатерины II. Цитируя раннюю книгу Елисеевой «Сын солнца», «завтрашний день — продолженье вчерашней войны»5. Так вот, превосходно воспроизведенная историческая обстановка второй половины XVIII столетия и авантюрная интрига романов обретают ценность не сами по себе, а лишь в роли «оформления» русских эпизодов войны, начавшейся невероятно давно, с мятежом Денницы против Создателя. Всякое магическое орудие, всякое «волхвование» просвещенных «вольнодумцев» из густейшей масонерии сталкиваются с твердостью веры и теряют силу. Эта война в большей степени проходит по сердцам и душам людей — вот ее главный фронт, — но отбрасывает тень на все значительное в политике, культуре, быту. В последнем романе Ольги Елисеевой «Наследник Тавриды»6 повествование почти на сто процентов историческое (последние годы правления Александра I и восшествие на престол Николая I). Лишь одно маленькое чудо св. Серафима Саровского и его отказ дать благословение тем, кто затеял большую смуту в России, бросают на текст, сделанный в традиционном реалистическом ключе, отсвет Промысла Божьего. Но этот небольшой по объему эпизод дешифрует смысл всего романа.

У Наталии Иртениной в подавляющем большинстве текстов реальность нашего мира перемежается с реальностью вторичной фантастической действительности. Однако повесть «Ракурсы» явно принадлежит полю христианского реализма. В ней молодой парень нашего времени постепенно погружается в пучину наркотиков, теряя здравое рассуждение и самостоятельность. На стадии глубочайшего падения он встречается в наркотических видениях с силой сатанинской и, кажется, должен отдать ей душу, но в последний момент отшатывается и избегает бездны. У него еще в детские годы была полоса нормальной жизни, он испытывал тепло и заботу бабушки, от нее получил на шею крестик. Этот крестик потом, через много лет, помог ему избавить душу от бесовского посягновения. Если есть у человека хоть капля любви и капля веры, он может спастись, как низко ни опустился бы...

Сложные отношения с христианским реализмом у Алексея Иванова. Говорить о его элементах можно лишь в отношении двух романов пермского писателя — «Сердце Пармы» и «Золото бунта». Оба романа совершенно лишены каких-либо чудес христианского происхождения. Бог как будто не вмешивается в судьбы людей ничем, помимо своей правды и ослепительного неба над их головами. Разве только в «Золоте бунта» главный герой становится свидетелем старообрядческой отчитки и страшного выхода нечистого духа из жертвы... А вот языческих и сектантских «чудес», связанных с поклонением древним духам Пермской земли, которых местные считают богами, — этого добра в романах Алексея Иванова хоть отбавляй. Но победа в конечном итоге остается за «слабым», но стойким христианством. Тот, кто становится честным его носителем, в трудах и опасностях перебарывает любое шаманство, любое язычество... В «Сердце Пармы» православная Церковь представлена в двух портретах: Пермского епископа Филофея и настоятеля Иоанно-Богословского монастыря Дионисия. Один — умный хозяин, ловкий в делах мирских, приземленный человек, но и в деле своем необыкновенно упорный (такие впоследствии обретут имя иосифлян). Филофей подан Алексеем Ивановым несколько карикатурно, будто герой современной журналистской статьи — пресловутый «поп на мерсе». А ведь за иосифлянством стоит правда церковной независимо­сти, самостоятельности... Жаль. Дионисий всей душой отдан вере, суров и благочестив, бережет христианство от любого посягательства мошны. В нем видно нечто, сближающее его с будущими «нестяжателями». Князь великопермский Михаил тянется к правде Дионисия. Именно Михаил добивается начала истинной христианизации местных жителей. Он уговаривает подвластных князьцов-полуязычников с жаром, искренностью и твердостью. Михаил просит их креститься. Те знают старые порядки: ну, покрестились, ну, повесили знак нового бога на шею, да с ним и пошли на капище, разве трудно? Хотя бы из почтения к властям... Князь отвечает: «Креститься трудно. Нужно креститься по-настоящему, нужно оставить родительских богов. Это обидно, и горько, и страшно — но так нужно. Нужно поверить в Христа, понять его и жить по его законам. Нужно блюсти их, даже если видишь рядом обман и неправду. Даже если другим ложь будет выгодна, а тебе твоя вера убыточна. Даже если над тобой будут смеяться или начнут тебя презирать. Это очень трудно, князья. Далеко не все русские могут это. Но вы должны суметь, потому что будете первыми». Михаилу умирающий Дионисий дает свое благословение, и это, может быть, самые трогательные, самые правдивые строки в романе.

 

* * *

 

Своего рода наследниками и в полном смысле этого слова продолжателями линии «Лета Господня» в развитии христианского реализма стали некоторые наши «деревенщики» и иные представители старшего поколения в русском почвенническом лагере отечественной литературы. С особенной яркостью православная доминанта в их творчестве начала проявляться, конечно, с 90-х годов. Раньше такого не могло быть по вполне понятным причинам.

Прежде всего, мир русской деревни, пронизанный христианством даже в ту пору, когда церкви играли роль колхозных складов или просто развалин, но отдельные семьи сохраняли ритм православной жизни, отсчитывая недели от Пасхи до Троицы, от Успенского поста до Филиппова, начиная утро с молитвы, мир, принявшийся потом, в постраспадную эру, медленно припоминать подробности сложной, многокрасочной, полнокровной жизни православия, — этот мир в подробностях показан в рассказах и повестях Василия Белова и Владимира Крупина...

В текстах позднего Крупина («Рассказы последнего времени», «Крестный ход», «Слава Богу за все») каждая строка зовет ко Христу. А изображение крестного хода на русском севере становится предлогом для выражения необыкновенной нежности к людям бедным, смиренным, добрым и терпеливым, счастливым, оттого что есть у них еще возможность послужить Богу.

Беловская «Повесть об одной деревне» рассказывает о новой вспышке апокалиптических настроений. Вот характерный отрывок из разговора двух старух в умирающей деревне: «Мы-то свое, может, и доживем, а им, деткам-то, водички чистой, может, не останется! Ежели иконы воруют да могилы раскапывают, дак простит ли Господь?».

Леонид Бородин на протяжении многих десятилетий был стойким бойцом за христианские идеалы и христианскую государственность в России. Поздняя его вещь, большая историческая повесть «Царица Смуты», тематически связанная с судьбой Марины Мнишек, представляет сокрушение устоев Московского царства как своего рода диалог между людьми и Богом. Господь дает им один урок, другой, третий... и надо не только понять, услышать, почувствовать истину, данную в судьбе царства, но и твердо соответствовать ей. Иное отношение открывает путь к горшим несчастьям. Сам Леонид Бородин в интервью «Независимой газете» заявил:

 

«...разве только о Марине повесть? Ведь и о смуте как народной трагедии. Случайна ли фраза-стон одного из главных героев повести: “Вразуми, Господи, как честному воину в смуте честь сохранить!”. И слова “вразуми, Господи!” являются ключом к пониманию повести: смута расшифровывается как великое испытание и великое вразумление народа Вышней волей».

 

В исторических романах Дмитрия Балашова разворачивается панорама русской жизни конца XIII–XIV столетий, опирающейся на христианство как на единственную твердь в океане смутной жизни, наполненной междоусобиями и татарскими «ратями». Да, в романе «Симеон Гордый» он устраивает печальное и прекрасное прощание с язычеством, заставляя читателя в чем-то и пожалеть древнюю уходящую веру... Напрасные чувства. Но именно его перу принадлежат портреты двух великих святых того времени — Сергия Радонежского и митрополита Алексия. Трактовка их роли в нескольких романах Балашова не оставляет места для разночтений: на их хребте удержалась от падения Русь в середине XIV столетия, об их веру она зажглась для победоносной борьбы с ордынцами. В современном патриотическом лагере отечественной литературы чувства государственного много, а вот чувства церковного очень мало. Крупицы! И то приходится сметать их по сусекам, чтобы хватило хоть на малый хлебец. Балашов сделал то, на что после него мало кто из наших почвенников осмеливался. В симфонических отношениях Церкви и государства, или, иначе, почитании Христа и народного чувства иерархии, Балашов священство и веру поставил выше национально-державных интересов. Нет, Балашов отнюдь не ссорил одно с другим, он глубоко русский человек и знал прекрасно, что в огромном большинстве случаев народный уклад сочетает их безо всяких конфликтов. Но истинную лестницу приоритетов — показал. И краткий рассказ о том, как один человек в монашеской рясе, посохом затворив двери храмов, способен по праву и по правде погрузить в отчаяние целую область за своевольство ее князя. Что ж, рассказ этот запомнился многим тысячам людей, а для кого-то стал настоящим откровением. Да и другой рассказ — о мудром правлении митрополита Алексия при младости раздражительного упрямца Дмитрия Ивановича, в будущем — победителя татар на поле Куликовом, многое поставил на места в духовном устроении нашего народа. Творчество Дмитрия Балашова составляет один из краеугольных камней в основании христианского реализма.

У Олега Павлова, одного из лучших реалистических писателей 90-х — начала ХXI века, отсылки к христианским этическим принципам присутствуют во всех крупных произведениях. Однако в большинстве случаев христианская тема находится не на виду, до нее надо докапываться, в нее надо вслушиваться, чтобы понять, до какой степени важно ее присутствие. Так, в знаменитом романе «Карагандинские девятины» Павлов впрямую заговорил языком христианских ценностей только один раз, в нескольких абзацах, устами второстепенного персонажа. Однако названия глав романа вызывают ассоциации со Священным Писанием, а расставание главного героя со старой, тяжелой, бессмысленно-свирепой жизнью содержит явственный намек на евангельский мотив воскресения для жизни вечной. В рассказе «Конец века» речь идет о привычно-бесчеловечном отношении к полумертвому бомжу в больнице. И был бы этот рассказ простым живописанием кошмаров нашего времени, продолжением натуралистического письма XIX века, если бы не эпиграф из Евангелия от Матфея, предпосланный тексту. Вот он: «...тогда скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне». Таким образом, бытовая злоба и жестокосердие связаны Олегом Павловым с глобальной обезбоженностью мира, а милосердие редких одиночек оставляет надежду на грядущее «выздоровление». В большом рассказе «Эпилогия» Павлов прямо высказывается как христианин. Центральный персонаж рассказа, предельно авторизированный современный писатель, дойдя до концовки романа, где должно совершиться самоубийство, неожиданно для себя и для критики вычеркивает суицид и позволяет герою выжить. Ведь самоубийство — великий грех, и не стоит пускать его в литературу.… Павловский реализм мрачен, как правило, он содержит абсурдистские мотивы, но все-таки в нем, будто в комнате, где погашен свет, подсветка христианского солнышка из окошка не дает воцариться непроглядной тьме.

Из авторов более поздней генерации выделяются Борис Агеев, Сергей Щербаков, Анна и Константин Смородины. В большой повести Агеева «Душа населения» небогатая событиями жизнь простых провинциальных людей вы­свечена отблесками высшей гармонии, и слышится главному герою звучание «небесных труб». Сергей Щербаков, по словам критика Капитолины Кокшеневой, «давно и упрямо пишет об одном: помещает в центр жизни Храм Божий, Истину Христову и в лучах света ее размещает все остальное — болезни и страдания, радости и печали, человеческие отношения и сердечные сокрушения». Смородины, дуэт писателей и драматургов, отличаются тем, что дают читателю вынырнуть из жестокой темени современности, глотнуть света, мира. Это добрые люди. Среди прочего ими создан в одном из рассказов образ священника, отца Василия, который нашел умиротворение и счастье в паломничестве на Святую землю. Там он почувствовал себя знаменем «на ветру истины». Переполняющее отца Василия ликование прекрасно и заразительно. Смородины как будто подбадривают читателя улыбкой: «Не робей! Мир Божий хоть и попорчен кое-где, а все же изумительно хорош. Живи и радуйся!»

 

* * *

 

Говорить о христианском реализме имеет смысл только в том случае, когда мировидение Св. Троицы, фаворский взгляд на реальность организуют всю художественную ткань произведения или, по крайности, играют в ней роль самостоятельно-значимого компонента.

В наши дни выходит более чем достаточно литературы, где быт монастыря, богослужение или, скажем, беседы со священником работают в качестве «антуража» и не составляют сколько-нибудь серьезной части в идейном наполнении текста. Таков, например, роман Владимира Михайлова «Вариант И» или, скажем, роман Андрея Столярова «Не знает заката». В обоих случаях разговоры центральных персонажей со священнослужителями играют роль эпизода, сегмента от суммы декораций. Повести того же Столярова «Послание к коринфянам» и «Телефон для глухих», в которых активно эксплуатируется апокалиптическая тема как основа на трактовки современного мира, в сущности, являются примером использования откровения св. евангелиста Иоанна на уровне представлений, застрявших в массовом подсознании современного человека; тут христианства нет. Точно так же аллюзии на судьбу св. Иоанна Крестителя использованы в повести Владимира Маканина «Предтеча». Почти все действие знаменитой книги Умберто Эко «Имя розы» проходит в средневековом католическом монастыре. Там не происходит ничего сверхъестественного, и, главное, текст сделан современным человеком для современных людей: средневековое католическое миросозерцание рассматривается в нем отстраненно, как нечто любопытное, но не совсем родное. Главный герой романа «Андеграунд» Владимира Маканина, непишущий писатель, заходит в храм, размышляет на духовные темы, но остается холоден к Церкви. Таким образом, наличие «церковной те­мы» или христианских эпизодов в тексте, который в целом «не про то», еще не дает оснований рассматривать его в русле христианского реализма. Хотя иных художественных достоинств он, быть может, не лишен.

 

* * *

 

Христианский реализм далеко не столь всеобъемлющ, как это могло показаться. Это не вся художественная литература, объятая духом христианства. Существует, например, христианский символизм — когда богословская конструкция, облекаясь в художественную форму, выражена в ней аллегориями, символами, иносказаниями. Так пишут, например, Ирина Лангуева-Репьева, Илья Бражников, Мария Кондратова. В отличие от С.В. Алексеева, автор этих строк хотел бы отделить христианский реализм от христианского символизма. Думается, это два разных художественных метода.

Особняком стоит проза Бориса Евсеева. Православная тема звучит во многих его произведениях — она то кричит, как в романе «Отреченные гимны», то едва слышно шепчет, как в большой повести «Красная площадь». Однако относительно реализма Бориса Евсеева можно говорить лишь с большими натяжками. Критики высказываются о нем как об авторе, соединяющем приемы, характерные как для традиционной реалистической прозы, так и для модернизма или даже постмодернизма (С. Василенко). По статьям о его творчестве с легкой руки А. Большаковой гуляет емкое определение «христианский неомодернизм». В то же время ранние тексты Бориса Евсеева подпадают под дефиниции христианского реализма. Как пример в первую очередь должен быть назван рассказ «Никола Мокрый» (1992), где нравственная трагедия убийцы обретает трансцендентное измерение, поскольку вполне реалистический текст вместил картину видения Николая Чудотворца, явившегося современному человеку.

Существует также значительный слой литературы, использующий фантастическое допущение в рамках, очерченных традиционной НФ или даже фэнтези, но в то же время допускающий на страницы произведений христианские идеи, христианскую этику и им отчасти подчиняющий фантастический элемент. Собственно, здесь речь может идти о столь значительных писателях, как Льюис, Толкин, Лэфферти, а у нас — о. Иоанн Экономцев, Виталий Каплан, Юлия Вознесенская, Александр Зорич7, Далия Трускиновская, Михаил Попов8, Юрий Максимов, Наталья Иртенина (в большинстве текс­тов), да и сам автор этих строк. Здесь черты христианского реализма можно видеть лишь с большой оговоркой.

 

* * *

 

Христианский реализм в наши дни раскрылся еще в очень небольшой степени. Пока это по большей части программа-в-потенции, хотя несколько ярких произведений уже появилось. И может быть, именно он открывает путь из тупика, куда зашел традиционный реализм.

 

Примечания

1 Володихин Д. Домой // Москва. 2007. №. 2. С. 178–198.

2 Алексеев С.В. Оправдание экспансии добра // Политический журналъ. 2007. № 17/18. С. 115.

3 Разрядка везде И.С. Шмелева.

4 Кроме раннего романа «Мракобес», где к реальности европейского средневековья примешивается условная действительность вторичного фэнтезийного мира.

5 Первые части романа «Сын солнца» увидели свет раньше, чем екатерининский цикл О.Елисеевой.

6 Роман принадлежит другому циклу, посвященному Российской империи первой половины XIX столетия.

7 Роман «Время — московское».

8 Роман «Плерома».

 

Автор - родился в Москве в 1969 году. Окончил исторический факультет Московского государственного университета, кандидат исторических наук. Член Союза писателей России, лауреат премии Президента РФ в области образования и ряда литературных премий. Автор 23 книг художественной прозы и исторических исследований. Печатался в журналах «Если», «Знамя», «Реальность фантастики», в газетах «Книжное обозрение», «Литературная газета». Живет в Москве

 

Москва, февраль 2008


Реклама:
-