А. Баженов
«РУССКИЙ УМ,
ДОСТИГШИЙ ПОЛНОГО СОВЕРШЕНСТВА…»
Крылов –
консерватор вечного
Западные ветры, засквозившие через прорубленное Петром
“окно”, стали рассеивать на российской почве семена чуждых русскому сознанию
теорий, учений, верований. На рубеже XVIII—XIX веков в российском обществе
настолько явно обозначились итоги вредных и губительных иноземных влияний, что
перед умными и образованными русскими людьми, которым удалось не утерять
кровного и духовного родства со своим народом, встал вопрос о возможности или
невозможности сохранения России как русского государства.
Революционный пожар в Европе, наполеоновские войны,
многочисленная эмиграция с Запада, либеральное половодье в начале царствования
Александра I. Как и во все смутные времена, в русской России того времени
таинственным образом появились и проявились в истории национальные гении,
которые сосредоточивали в себе народный дух, характер, одарённость. Они
призваны были выполнить некую пророческую, мессианскую функцию. Им даны были
сила и мужество взвалить на себя бремя народного отцовства, пастырства. Их
трезвый гениальный ум позволял уже в юности понять свое предназначение и
поставить перед собой ясную цель, а великий талант помогал достичь этой цели –
пройти свой путь до конца. Деятельность, творчество таких людей, сам масштаб их
личности в истории давали народу надежду на спасение, объединяли, выводя
русских людей из вечных духовных скитаний, пробуждая народное самосознание.
Таковым в начале ХIX века был Пушкин. Таковым был Крылов.
Кто не знает дедушку Крылова? Все знают. Само собой
разумеется… Но из-за этого “само собой”, из-за столь широкой популярности
баснописца, из-за всеобщего буквально знакомства с двумя-тремя его баснями ещё
в раннем детстве для большинства русских, к сожалению, истинное знание его
творчества подменяется некоей иллюзией знания. “Крылов? “Стрекоза и муравей”…
Конечно, знаю!”.
В школьной программе с баснями Крылова поверхностно
знакомятся в начальных и средних классах. И он вроде бы всем понятен. “Рассказ”
каждой его басни внятен и прост, мораль ясна. И в дальнейшем углублённом
изучении его творчества и его биографии, вроде бы, и нужды нет. В этом виноват
отчасти и сам Крылов, который всякую мораль свою, всякое откровение прятал под
маской легкой аллегории, а свое истинное – серьёзное, мощное, пророческое “я”,
как и всю свою биографию, тщательно (и, наверное, неспроста!) скрывал за созданной
им самим анекдотичной “крыловской” легендой. Отчасти в слабом знании и недооценке
Крылова как писателя и мыслителя виноваты всё те же “лень и нелюбопытство” русских,
о которых писал Пушкин в “Путешествии в Арзрум” по поводу Грибоедова. А по поводу
Крылова Пушкин заметил:
“Крылов знает главные европейские языки и,
сверх того, он, как Альфиери, пятидесяти лет выучился древнегреческому. В других
землях таковая характеристическая черта известного человека была бы прославлена
во всех журналах; но мы в биографиях славных писателей наших довольствуемся
означением года их рождения и подробностями послужного списка, да сами же потом
и жалуемся на неведение иностранцев о всём, что до нас касается…”.
Факты из интереснейшей биографии Крылова и его семьи Пушкин
упоминает в “Истории Пугачёва”, и, как полагали некоторые исследователи, черты
капитана Крылова предопределили впоследствии образ капитана Миронова в
“Капитанской дочке”.
Попутно можно заметить, что образ Фенюшки – “экономки”
Крылова, возникающей в воображении при знакомстве с мемуарами современников, уж
очень напоминает Феничку – “экономку” Николая Петровича из “Отцов и детей”
Тургенева, а знаменитый (знаковый!) халат “ленивца” Крылова сразу же начинает
ассоциироваться со знаменитым халатом гончаровского Обломова… А какое
бессчётное число раз по разным поводам цитировались его басни!.. Многое
сходится на имени Ивана Андреевича Крылова и в русской литературе, и в русской
жизни в целом.
Кто же он на самом деле, дедушка Крылов, этот скромнейший в
жизни человек, не оставивший нам ни единой автобиографической строчки, автор,
полностью растворившийся в собственных произведениях? Почему, например, он именно
дедушка?.. В чём его загадка, тайна, если таковая есть?
Крылова-баснописца – Крылова зрелого – никак нельзя
причислить ни к либералам, ни уж тем более к революционерам. И дело не только в
показательно-примерном его благонамерении по отношению к властям. Внешне
по-обломовски ленивый, не любивший менять своих привычек и пристрастий (к
русским кушаньям и русскому языку, например), он всю жизнь просидел, по сути,
на одном месте и, как и Пушкин, ни разу не выезжал за границу:
…Кто с пользою отечеству трудится,
Тот с ним легко не разлучится;
А кто полезным быть способности лишён,
Чужая сторона тому всегда приятна:
Не бывши гражданин, там мене презрен он…
(Пчела и Мухи)
Современники отмечали “патриотизм Крылова” и русскую душу
его, неколебимую в своих правилах и думах, не изменившуюся в течение почти
семидесятилетней жизни ни от каких посторонних влияний и прививок иноземных…
Конечно же, Крылов – типичный консерватор.
Но консерватизм может пониматься по-разному. Консервативное
сознание может абсолютизировать, а затем пытаться “законсервировать”, допустим,
некоторый период исторического земного бытия народа, который воспринимается как
век народного благоденствия. Такое пристрастие к прошлому имеет своё значение.
Человек – существо историческое, и без памяти прошлого неясны бывают пути в
будущее. Национальный костюм, язык, ритуал… всё это укрепляет
культурно-этническую общность народа и украшает народную жизнь… Можно
стремиться “законсервировать” и тот или иной “старый” социальный порядок,
который кажется наиболее приемлемым для процветания собственного сословия или
всего общества. И подобное стремление может возникать только потому, что у
“консерватора” при том порядке было беззаботное детство, весёлая счастливая
юность или удачно сложилась служебная карьера. (Помните, как Фамусов из “Горя
от ума” ностальгировал по “веку минувшему”?).
Но бывает, что желание сохранить тот или иной социальный
порядок, тип государственности, правления происходит от того, что есть
серьёзная уверенность, основанная на историческом опыте народов, что данный
порядок является единственно устойчиво-благоприятным для народной жизни, для
культурного и духовного развития. Консерваторами в этом смысле были такие
сторонники самодержавной формы правления, как зрелый Крылов, зрелый Пушкин,
зрелый Достоевский. (Достоевский писал о русском самодержавии “как причине всех
свобод России… Тут-то разница во взглядах русских-иностранцев и
русских-русских: по-иностранному – тирания, по-русски – источник всех свобод”).
Что же касается экономического развития, о котором,
пожалуй, только и говорят в последнее десятилетие, то вовсе не бесспорно, что
для русского народа, русского характера экономическое развитие “первично”. У
Крылова на этот счёт есть своя притча. Не всякий русский предпочтёт богатство
душевно уравновешенной, “беспечной” (то есть свободной от неприятных хлопот,
угрызений совести и т. д.) жизни:
…Вот твой мешок, возьми его назад:
Я до него не знал, как худо спят.
Живи ты при своём богатстве,
А мне, за песни и за сон,
Не надобен и миллион.
(Откупщик и Сапожник)
В либеральной среде консерватизм чаще всего понимается как
неприятие современного просвещения, научно-технического и социального прогресса
и пр. Каков же консерватизм Ивана Андреевича Крылова?.. Его консерватизм – это
консерватизм мудрой меры во всём земном и консерватизм незыблемости в духовном
вечном.
Просвещения как такового, научного и технического прогресса
Крылов вовсе не отрицал:
Полезно ль просвещенье?
Полезно, слова нет о том…
(Червонец)
Или:
…Невежда так же в ослепленье
Бранит науки и ученье,
И все учёные труды,
Не чувствуя, что он вкушает их плоды…
(Свинья под дубом)
Сам прекрасный математик и большой любитель естественных
наук, Крылов в просвещении видел много пользы. Условие одно: наука не должна
выходить за рамки дозволяемого человеческой совестью – русской, безотносительной,
христианской совестью, не должна входить в противоречие с традиционными
нравственными началами: “Чтоб не ослабить дух и не испортить нравы…”
(“Червонец”).
Человек очень образованный, знавший языки, знакомый не
только с русской литературой, но и современной и классической
западноевропейской литературой, философией, историей, он с особой осторожностью
и недоверием относился к возникавшим в просвещенческой Европе и проникающим в
Россию новым философским теориям и социальным учениям. Если таковые “головные
мудрствования” не вписывались в русскую бытийную и духовную реальность, если
противоречили историческому и религиозному опыту народа, то Крылов не принимал
их вообще – они с юности отравляли и уродовали духовный облик русских людей, получающих
образование, подобно тому как откупщик из басни безнадёжно и навсегда испортил
вином взятую взаймы бочку соседа:
…Ученьем вредным с юных дней
Нам стоит раз лишь напитаться,
А там во всех твоих поступках и делах,
Каков ни будь ты на словах,
А всё им будешь отзываться.
(Бочка)
И особенно вредными, гибельными, казались Крылову
богоотрицающие философии французских материалистов: Вольтера, Дидро, Гельвеция…
Они разрушали религиозное объединение народа – одно из самых действенных и
стойких объединений на фоне всех многочисленных “разъединений” – социальных,
профессиональных, этнических, территориальных и пр. — увы, необходимых в
огромной, необъятной во всех смыслах России:
…Плоды неверия ужасны таковы;
И ведайте, народы, вы,
Что мнимых мудрецов кощунства толки смелы,
Что против божества вооружают вас,
Погибельный ваш приближают час…
(Безбожники)
Крылов внимательно изучил основные философские теории
Нового времени, которые Европа экспортировала в Россию, и ещё более внимательно
исследовал результаты их практического воплощения в истории европейских
народов. Построить земной рай на земле, где все граждане, “равные по природе”,
благоденствовали бы в союзе на основе “общественного договора”, не получалось.
Вместо чаемого Эдема – пожар, кровь и хаос, которые породили чудовище —
“антихриста” Наполеона. Реальные приметы Нового мира убеждали в том, что этот
Новый мир, возникший в результате революционной ломки, строится “архитекторами
и прорабами” лишь на мирских – утилитарных, но не на Божьих духовных
основаниях. Князь мира сего – князь Нового мира.
Россия – страна Старого мира, сотворённого Богом. И путь
России – иной. Путь естественной эволюции – природной и общественной. Эволюции
при непременном условии сохранения незыблемым и неприкосновенным в русской душе
образа Божия. И эту “старую” Божью Россию следовало предостеречь, защитить от
коварной, хищной и откровенной уже во всём агрессии новомировского воинства.
Крылов, человек великой трезвости ума и огромного таланта,
глубоко знал свой народ, знал иные народы. Он знал и носил в себе самом достоинства
могучего, богатырского русского характера. (Современники отмечали:
“…богатырская была натура”). Но он также видел (и в себе тоже) – с поразительной
жёсткой трезвостью – недостатки русского человека: его “моцартиановскую”
беспечность, созерцательную лень, склонность к страстному природному и
эстетическому “упоению”, порой наивную славянскую доверчивость и излишнюю распахнутость
натуры. Всё это делало русского человека часто беззащитным перед змеиной
мудростью и деятельным напором сокрушителей Старого мира.
И Крылов (как и Пушкин) стал писать, по сути, новую –
уникальную – книгу народного просвещения. И написал книгу вечную и
неисчерпаемо-глубокую. Профессор российской словесности и ректор Петербургского
университета П. А. Плетнёв однажды сравнил басенный эпос Крылова с гомеровским:
“Он каждому, и юноше, и мужу, и старцу, столько даёт, сколько кто взять может…
мудрость, доступная всем возрастам. Но во всей глубине своей она может быть
постигнута только умом зрелым…”.
С позиции исторического жизненного опыта русского народа он
вскрыл смысл и дал оценку буквально всем принципиально важным явлениям эпохи
Нового времени на уровне личности, семьи и государства; оценку с позиции вечного,
с позиции христианского нравственного абсолюта, который хранил в душе русский
человек. Его басенное творчество – это энциклопедия бытийных и духовных
взаимоотношений русского человека с миром и состояний русской души.
И для этого писатель нашёл свою форму творчества, идеально
соответствующую поставленной цели, — форму басни, которая давала возможность
сказать всё обо всём, не задев никого конкретно: не обидев смертельно своего,
указав ему на его просчёты и недостатки (а Крылов ничуть не щадил и царей), но
и не разозлив смертельно врага, раскрывая перед миром его коварство. И в
баснях, строки которых переписывались им десятки раз, он достиг предельного
совершенства. Как писал о легендарно “ленивом” дедушке Крылове его добрый друг
М. Е. Лобанов: “…труд был вторым его гением: ум был изобретателем, а труд усовершителем…”.
Крылов относится к консерваторам вечного. Он
отстаивает, терпеливо и упорно, не то, что может быть субъективно, однобоко,
временно, но то, что вечно. На земле с её диалектически противостоящими
друг другу и принципиально непримиримыми природными и социальными началами он
ищет мудрый компромисс, золотую середину, придерживается меры во всём, избегая
любых однобоких и радикальных крайностей – как слева, так и справа. (Крайности
эти он оставил навсегда в бурной журналистской юности…). Грязное, засасывающее
змеиное болото пошлой буржуазной демократии – мерзко. Но и пожар как способ
осушения болота и очищения от грязи и гнили не годится. Войдя в силу, огонь
становится страшен и, не зная ни границ, ни меры, может спалить и сам русский
лес – “погибнет всё вконец…” (“Роща и огонь”). А если что и останется, то разве
что камень, алмаз (“Пожар и Алмаз”).
(Впрочем, пожар Москвы однажды спас Россию, когда
Смоленский князь…
Вандалам новым сеть поставил
И на погибель им Москву оставил…
(Ворона и Курица)
Интересен знаковый факт крыловской биографии-легенды, не
единожды отмеченный современниками: Крылов любил смотреть на пожары. А биографическая
легенда баснописца – это, в известном смысле, энциклопедия земной жизни русского
в символических поступках, которые, при внимательном их изучении, могут быть
развёрнуты до важнейших поучительных обобщений. Мощь, разгул и безумство
огненной стихии восхищали его и ужасали. Бушующий огонь, который может
символизировать безудержные природные страсти человека или народа, как и
разбушевавшаяся, вышедшая из берегов вода, которая может быть символом неуёмной
дерзости и мечтательного безумия “чистой” человеческой мысли, — не знают меры.
Как губительны для народа огневые страсти, так губительны и “взлёты и
погружения” бесконтрольного разума. (Бесконтрольного со стороны природной и
общественной нормы и нравственного совестного абсолюта).
…Хотя в ученье зрим мы многих благ причину,
Но дерзкий ум находит в нём пучину
И свой погибельный конец,
Лишь с разницею тою,
Что часто в гибель он других влечёт с собою.
(Водолазы)
Пил Крылов мало. И если пил, то не пьянел. Рассказывают,
что “его всячески старались опоить, у него даже были пари – он все выиграл, у
него ударяло в ноги, но не в голову… объедался, но пить не любил. Вообще не
развратные были у него вкусы…”. В создаваемой Крыловым биографической легенде,
так же как и в своем басенном творчестве, он всячески избегал любых
“упоительных” состояний. И “интеллектуально-упоительных”, когда
…опоена… ученьем
Там целая страна
Полна
Убийствами и грабежами,
Раздорами и мятежами
И до погибели доведена…
(Сочинитель и Разбойник)
и “эстетически-упоительных”, когда “в приманчивый, в
прелестный вид облекутся и страсти, и порок” (“Сочинитель и Разбойник”).
Кстати, басню “Сочинитель и Разбойник” Крылов посвятил Вольтеру. Здесь поэт,
как нигде, открыто – публицистично – указал на реальные жизненные последствия
философских теоретизирований тех, кто проповедовал в принципе невозможные
“свободу, братство и равенство” людей по природе – естественной или социальной,
— а не по Богу:
…Смотри на злые все дела
И на несчастия, которых ты виною!
Вон дети, стыд своих семей, —
Отчаянье отцов и матерей… и т. д.
А сколько впредь ещё родится
От книг твоих на свете зол!..
Разумеется, Крылов избегал и “естественно-упоительных”
состояний, всегда ведущих к дурным действиям с плачевными последствиями. Умный
Крылов в пору своей творческой зрелости твёрдо пришёл к выводу, что упоение –
любое упоение (природное, эстетическое, интеллектуальное), столь характерное
для человека именно Нового времени, – есть источник подавляющего большинства
земных бед и напастей. Упоение не знает меры, но только мера, мера во всём
может реально обеспечить относительное благоденствие и покой в вечно раздираемой
диалектическими противоречиями земной жизни. (Таков закон природы – и естественной,
и социальной!) А в либерально-революционные времена конца XVIII – начала ХIХ веков все буквально противоречия мирского
европейского и российского бытия – национальные, политические, социальные,
культурные… обнажились до предела. То революционные пожары, то либеральные
наводнения, постоянно провоцирующие друг друга. Как в такое время стать самому
и сделать свой народ твёрдым, как алмаз, который не сожжёт огонь и не размоет
вода?.. Принять и соблюдать Закон абсолютной меры! Подчиниться Закону меры!
Подчинить Закону меры все земные действия – и личные, и всего народа. Охладить
свои страсти и рассудок. Все явления этой жизни, в том числе и свет “свечи”
просвещения, воспринимать на трезвую холодную голову: чтобы и мир вокруг не
поджечь и чтобы в непросвещенной “тьме” не оступиться.
И Крылов ищет эту меру – спасение для горячей славянской
натуры, в которой, по мнению Аполлона Григорьева, заключается одинаковое,
равномерное богатство сил, как положительных, так и отрицательных, для натуры с
богатыми стихийными началами и с беспощадным здравым смыслом. И начинает с
себя. Все почти его современники, кто оставил хотя бы какие-то воспоминания о
Крылове, отмечали его мощный и непременно холодный, трезвый, даже расчётливый
ум и какое-то удивительное равновесие, равнодушие, невозмутимость.
Один только раз этот умудрённый жизнью и всё постигший
старец изменил себе – не смог и не захотел скрывать своей изначальной природной
славянской страстности, – когда его поразила весть о смерти Пушкина: “О! Если б
я мог это предвидеть, Пушкин! Я запер бы тебя в моём кабинете, я связал бы тебя
верёвками… Если б я это знал!” (Пушкин заходил к Крылову за день до дуэли с
Дантесом, видимо, проститься). На отпевании Пушкина Крылов был последним из
простившихся с погибшим Поэтом.
Уже после “Руслана и Людмилы” патриарх-баснописец увидел в
юном Пушкине гения. Гением считал Крылова и Пушкин. Два русских поэта знали
цену друг другу и понимали друг друга. Они делали одно великое дело — писали
Книгу русского национального посвящения. “Его притчи – достояние народное и
составляют книгу мудрости самого народа…”, — сказал о Крылове Н. В. Гоголь. О
крыловской философии меры, о поразительном умении найти во всём “золотую середину”
писали и его современники, и более поздние исследователи. Действительно,
Крылов, подобно ветхозаветным старцам, всюду искал некий равновесный синтез,
разумную меру всех земных, часто отрицающих друг друга явлений, в том числе и
политических, и литературных. И этот земной мудрый синтез он осуществил в самом
себе – как в собственной легендарной личности, так и в собственном писательском
творчестве. Как человек, со всеми своими (то есть с теми, кто не был
вовсе чужд коренному русскому миру) он находил общий язык. (Впрочем, чаще всего
отмалчиваясь, либо говоря общие комплименты: ни с кем никогда не споря и не
ссорясь: зачем? – всё “суета сует”!). Он был принимаем везде, везде и всегда
желаем. И в царском доме, и в домах самых высших аристократических кругов, и на
заседаниях Академии, и в Английском клубе среди людей вершины социальной
(классицистской) пирамиды баснописец мог позволять себе такую свободу от
обязательных в высшем обществе правил и ритуалов, которую не простили бы никому
другому. На Крылова же не обижались.
Но Крылов был любим и принимаем кругами и самыми
демократическими – низами и средним сословием, – средой, на которую делали
ставку апологеты республиканско-романтического “хаоса”, например декабристы.
Его любили чиновники. Обожали военные. Купцы не знали, как ему угодить, и
всегда были готовы раскошелиться ради его нужд и житейских слабостей. Его
узнавали в трактирах и на базарах. Ему кланялись на улицах мастеровые всех
профессий. Его любили, уважали, принимали люди всех возрастов: старики и мужи
зрелых лет, горячие юноши и бесхитростные дети. И все, вернее, все свои
– русские по нутру, по характеру, по своей духовно-генетической памяти, все, не
отчуждённые от русской России, – читали, перечитывали, учили наизусть его
басни.
Многие говорили о Крылове как о собирателе и объединителе
русского народа. П. А. Плетнёв писал по поводу его смерти:
“…Едва понятно, как мог этот человек,
один, без власти, не обладавший ни знатностью, ни богатством, живший почти
затворником, без усиленной деятельности, как он мог проникнуть духом своим,
вселиться в помышление миллионов людей, составляющих Россию, и остаться навек
присутственным в их уме и памяти. Но он дошёл до этого легко, тихо, свободно…”.
Действительно, как мог этот “старик-младенец” (Белинский) –
и как человек, и как писатель – без натуги, без нарочитости представлять собой
устойчивый центр равновесия между лицами и явлениями порой диаметрально
противоположными, а то и откровенно враждебными? Между
угнетателями-крепостниками и угнетёнными крепостными, например, или между
членами шишковской “Беседы любителей русского слова” и членами карамзинского
“Арзамаса” и т. д.
Идея меры, золотой середины, равновесия всех земных начал,
природных и общественных, равновесия души и сознания человека плотского,
социального – была, видимо, главной, устойчивой идеей Крылова… Divide et impera
– разделяй и властвуй (лат.). На столкновении диалектически противоположных
начал материалистического мира играет князь мира сего в своём стремлении
рассеять народы, рассыпать, разрушить до основания Старый мир. Крылов выполнял
добрую миссию объединения. И ему нужно было победить…
Как уже отмечалось, Крылов в пятьдесят три года добровольно
выучил древнегреческий. Одни из современников пишут, что он это сделал ради
минутной прихоти — чтобы себя проверить; другие — для того чтобы помочь Гнедичу
перевести “Одиссею” и т. д. Версии и анекдоты, связанные с этим эпизодом
крыловский биографии, нас сейчас не интересуют. Фактом остается лишь то, что он
свободно, в подлиннике (порой лучше самого Гнедича!) читал, переводил и,
главное, понимал красоту и мудрость Гомера и Геродота, в которых был влюблен, и
вообще в подлиннике перечитал всю античную классику.
Скорее всего, основной целью изучения древнегреческого для
Крылова было именно прочтение в подлиннике, в не искаженном ничьим посредническим
переводом виде греческих классиков литературы, истории, философии. Греческая
античность — это “детство человечества” (Маркс) — подвело итог осознания
человеком мира естественно-природного, причем сам человек себя из этого
природного мира не выделял. Греческой античности родственна славянская
древность. Римская “Энеида” уже несет в себе зачатки философии мирового города
— Трои, Рима... — философии “природы” искусственно-социальной, тварной).
Крылова явно интересовал путь Одиссея — странника и победителя мировых стихий.
(Путь Энея, по-видимому, был ему чужд.) Хитроумный Одиссей, преданный своей
земле, семье, роду, народу, сумел не погибнуть, впав в безумие
музыкально-эстетического упоения, когда услышал чарующее пение коварных Сирен.
(Стихия музыки Крыловым была приручена: сам он профессионально играл на
скрипке.) Мудрый Одиссей смог пройти между двумя чудовищами: между Сциллой —
скалой-пирамидой и Харибдой — обратной пирамидой-воронкой — и остаться невредимым.
Он выбрал, как меньшее зло, Сциллу. Он пошел на страшный компромисс и
мудро-мужественно пожертвовал несколькими из своих спутников ради спасения всех
остальных — частью ради общего целого.
Сцилла и Харибда представляют собой один из символов двух вечно
противостоящих друг другу начал земного природного (а потом и социального)
бытия; начал, которые в разных культурах называют по-разному: например,
аполлоническим и дионисийским (Ницше) и т. д. То есть это начало космическое, с
его абсолютным порядком вне всякой свободы, и начало хаотическое, с его
абсолютной свободой вне какого бы то ни было порядка. А применительно к
человеческой истории, даже к конкретной эпохе, в которую жил Крылов, Сцилла и
Харибда вполне могут символизировать, с одной стороны, властную пирамиду
Абсолютизма, эстетическими сторонниками которого выступали классицисты, а с
другой стороны — воронку в водовороте “моря народного” — республиканскую
демократию, к которой толкали романтики (те же декабристы, например). Крылову
не нужна была свобода как хаос, как упоение, как личное или коллективное
гибельное безумство. Ему нужна была трезвая, холодная, расчетливая национальная
победа. И Крылова в то время можно было считать победителем.
Как консерватор абсолютного вечного, Крылов поднимался в
своем понимании сути вопроса и над либералами, и над консерваторами
природно-социального — языческого толка. Выступив по сути и против либералов, и
против социоконсерваторов, он все же остался на стороне последних, поддержав
существующий порядок вещей в империи: Сцилла самодержавия, вне всякого
сомнения, при всех ее антигуманных ужасах, лучше подходила для такого огромного
государства, как Россия, чем Харибда либерально-демократической республики. Вот
окончательное решение всеведущего Юпитера в басне “Лягушки, просящие Царя”:
...Живите ж с ним, чтоб не было вам хуже!
С ним – это с данным народу свыше Царем.
Нет, он не приветствовал самовластия: и “львам”, и “орлам”
от него тоже доставалось. Но он не принимал никаких революционных перестроек
естественного государственного организма: пусть будет то правление, какое есть.
Дело, в конце концов, в самом человеке: будет меняться человек, будут
смягчаться и улучшаться нравы — будет к лучшему меняться и государство. Он, как
и Пушкин, ратовал за перемены путем “улучшения нравов” без всяких “потрясений
насильственных”, ратовал не за свержение, а за новое “крещение” оязыченных
высших управляющих сословий. А улучшение нравов, которое ещё возможно еще при
Сцилле, при Харибде — исключено.
Золотой середины, разумной меры в народной жизни можно
достичь не в либеральной свободе: широкая и горячая славянская натура,
предоставленная самой себе, — не выдержит... Это прекрасно понимало русское
крестьянство, устанавливая жесткие, подчас жестокие, законы общины, которые
сурово подавляли страсти. Меры в социальной жизни можно достичь, лишь опираясь
на твердый, жесткий (а может быть, и абсолютный) Закон. Причем в России — это
именно Закон имперско-монархической пирамиды, силой и волей сверху связывающий
народ в единое целое, как бы невыносимо тяжел этот Закон ни был. (При условии,
естественно, что верхи — свои. Уже в XVIII веке верхи, к сожалению,
часто были “чужими”).
Отсюда и неприязненное отношение Крылова к декабристам. И в
этой своей ставке на Закон, ставке поистине консервативной, отрицающей вообще
европейский личностный гуманизм и просвещенческий либерализм как движители
революционного прогресса, Крылов по-соломоновски мудро ветхозаветен! И при всем
при этом, он остается действительно, как сказал о нем Пушкин, “представителем
духа народного”, а Пушкин в подобных оценках не ошибался! Итак, “ветхозаветный”
дедушка Крылов есть представитель духа новозаветного русского православного
народа.
Это, может быть, самый важный итог крыловской
консервативной философии жизни и творчества: русский народ — в самой
изначальной (древнерусской), коренной, природной — и в XIX веке еще самой
многочисленной — своей основе (и в своем трезвом и жестком отношении к
диалектичному земному бытию, и в проявлениях своего здравого смысла, и в выводах
своего жизненного опыта) — метафизически ветхозаветен! По-библейски ветхозаветен!
Ветхозаветен христианский — русский православный — народ?
Народ агнец?.. Да! В его отношении к кесареву, к мирскому...
Народ никогда бы не смог выстоять во времена многочисленных нашествий, смут,
ересей, если бы в подавляющем своем большинстве был всегда подобен Лани из
крыловской басни:
Младая Лань, своих лишась любезных чад...
Нашла в лесу двух малых волченят
И стала выполнять долг матери священный,
Своим питая их млеком...
Дервиш, ее поступком изумленный:
“О безрассудная! — сказал, — к кому любовь,
Кому свое млеко ты расточаешь?
Иль благодарности от их ты роду чаешь?
Быть может, некогда (иль злости их не знаешь?)
Они прольют твою же кровь”...
Лань и Дервиш)
Басня имеет новозаветную — не законническую — благодатную
мораль:
Так, истинная благость
Без всякой мзды добро творит:
Кто добр, тому избытки в тягость,
Коль он их с ближним не делит.
Но ближний-то здесь у Лани — волк! Таких “чисто”
новозаветных басен у Крылова единицы, а, может быть, и одна. Тревожное, опасное
для русской России время требовало воплощения в творчестве более жесткой,
холодной, трезвой народной мудрости: мудрости бьющей и добивающей “дубины народной
войны”. И из всех остальных басен про волков читатель делает однозначный вывод:
...С волками иначе не делать мировой,
Как снявши шкуру с них долой.
(Волк на псарне)
В том, что русский народ, народ Христов, в определенные
периоды своей земной истории начинает проявлять себя как народ Закона, нет
ничего удивительного.
Существуют три основных религиозно-исторических и
религиозно-метафизических состояния человеческого духа: язычество
(природность), Ветхий завет (Закон) и Новый завет (Благодать). Язычество не в
состоянии преодолеть своей природной диалектики и пребывает в неустойчивом
состоянии вечной борьбы противоположных начал в границах единой природы (начала
дионисийского и начала аполлонического и т. п). Закон, опираясь на камень своих
скрижалей, силовым и волевым путем “упраздняет” диалектику. Наступив на горло
собственной (языческой) песне, он подавляет природу, снимает противоречия и
заставляет мир прийти к “компромиссному” единому и застыть в некоем
искусственно-равновесном состоянии. Поддержание такого равновесного состояния
требует Соломоновой компромиссной мудрости, холодного ясного ума, твердой воли,
большой внутренней дисциплины и жесткого, до жестокости трезвого, отношения ко
всем рецидивам неустойчивого в своих пристрастиях язычества. (Язычества,
которое творит себе кумиров на все случаи многообразной природной и социальной
жизни, чтобы затем менять этих идолов в зависимости от обстоятельств.)
Язычество подавляется силой и волей Закона, но оно никуда не исчезает. Оно
“внутри”, оно скорбит и корчится в цепях необходимости: надо! Новый
завет призывает не к разуму, но к совести, нравственности, любви. Христос есть
Любовь. “Внутри” Нового завета пребывают и язычество, и Ветхий завет, но в
преображенном виде. Язычество усмиряется и приручается уже не силой Закона, но
силой христианской любви. Благодатью любви смягчается и Ветхий завет. Символ
“чистого” Нового завета — крест. “Полный” же символ новозаветного мира,
новозаветной государственности представляет, например, герб православной
России: двуглавый орел — “летящая” славянская природа с ее диалектическими противоречиями
(левая и правая головы), единая корона — власть Закона, и венчающий крест — Христова
Любовь, жертвенная, примиряющая противоположные языческие начала и умягчающая
Закон. Любовь, превращающая абсолютизм европейского типа в русскую православную
монархию. Отсюда же формула, которую огласил знакомый Крылову по Академии
министр просвещения Уваров: “Православие. Самодержавие. Народность”. Благодать
— Закон — Природа.
Интересны факты примиряющего воздействия на разноликую
“социальную природу” российского общества XIX века любимых имен Крылова
и Пушкина. Имя Крылова сразу после его смерти объединило на какой-то период не
только либералов и консерваторов, но даже четыре ежедневные петербургские
газеты: четыре вечно враждующие между собой журналистские своры. Имя Пушкина,
после речи Достоевского на открытии памятника, как известно, временно примирило
западников со славянофилами.
Крылов, как и Пушкин, — русский народный поэт, “эхо
русского народа”. Значит, русское сознание, “русский человек в его развитии”,
“русский ум, достигший полного совершенства, — как говорил Гоголь о Пушкине и
Крылове, — будучи по духовно-нравственной своей природе типично новозаветными,
христианскими, тем не менее не отвергают языческой природной чуткости (Гринев о
Пугачеве: “Чутье его меня поразило...”). В земных своих проявлениях не отрицают
природы (здоровой, красивой природной нормы), благоволят к природе. Влюбчивый
Крылов и с людьми, и с животными был добр, ласков и ко всем одинаково благоволил.
И это же сознание опирается на Закон! Его мудрость — “старческая”, дедовская
пережила, перемолола, подавила в себе “ребяческое” клокотание
природно-социальных страстей и по-олимпийски, по-гётевски спокойно и равнодушно
взирала на земную языческую “суету сует”. Вот почему к имени Ивана Андреевича
Крылова так сразу и навсегда пристало — “дедушка” (удачно произнесенное
П. А. Вяземским).
Христос, — новозаветный, христианский Идеал. Он привычно —
и верно — ассоциируется с кротким, смиренным агнцем. Но Христос проповедует
любовь там, где семена его учения падают в благодатную почву. Однако когда
проповедь любви становится бесполезна, когда ее заведомо воспринимать не хотят
или не могут, когда следует “речей не тратить по-пустому, где нужно власть
употребить”, там и Спаситель во время Своей земной мессианской деятельности
действует умом и силой. Он умно, логично — совсем не кротко — разоблачает
фарисеев. И Он дважды — вервием, силой — изгоняет торгующих из Храма. Поэтому и
ум, и сила вполне совместимы с христианской любовью, с христианским Идеалом, могут
и должны быть употреблены тогда, когда это необходимо. И такова настоящая,
реальная, из жизни взятая мудрость русского народа, которую понял и в
совершенстве познал Крылов; познал и вернул ее тому же народу в своих
совершенных баснях — в очищенном (сконцентрированном, “типизированном”),
логически выверенном и художественно обработанном виде.
Для Крылова, а значит, и для русского народа; для русского
народа, а значит, и для Крылова (пусть и благоволящего к естественной и
социальной природе) — нет на земле кумира! Крылов, по большому счету, не
принимает ничьей стороны, не молится никаким идолам: ни идолам относительного
земного зла, ни идолам относительного земного добра — здесь все зависит от
точки зрения “волка” или “ягненка”... Он судит с равновесной позиции здравого
смысла, народного житейского опыта, с точки зрения разумной меры. Об
“абсолютном” нравственном суде, который неявно всегда вершится в его творчестве
и вершился в его жизни, разговор особый. О “внутренней” новозаветности Крылова,
о его “тайной свободе” — помимо молитв, посещения церкви, исповеди перед
смертью — говорит множество фактов. Это при том, что за всеми политическими
событиями мудрый “дед народа” следил внимательно и немедленно на них
откликался: басни о войне 1812 года, о польской конституции (“Дикие козы”) и т.
д.
За середину, за разумную меру во всем земном стоит Крылов.
И в этом он упорный, упрямый, несдвигаемый консерватор. Его не заставишь
принять на земле чью-либо сторону в смысле чисто мирской, чисто плотской,
материалистической, если угодно, правды. У каждого своя правда – и у Стрекозы,
и у Муравья: таков закон земной жизни. И Крылов не становится на сторону ни
одного из героев, не вступает ни в одну “партию”: любой личный или групповой,
“партийный” устав как проявление индивидуальной или коллективной воли — всегда
однобок и ущербен, а в случае снятия сдерживающих разумных законных запретов —
опасен.
Конь (народ “природный”) хорош и верен, и работящ, пока
взнуздан и оседлан разумным — добрым, но строгим седоком. Но стоит всаднику
(власти) впасть в иллюзию по поводу безукоризненной вышколенности, выдрессированности
коня и либерально снять с него узду (Крылов изучал Платоново “Государство”!),
как конь непременно сбросит седока и в конце концов погибнет сам:
…Взял скоро волю Конь ретивой:
Вскипела кровь его и разгорелся взор...
И сбросил, наконец, с себя его долой;
А сам, как бурный вихрь, пустился,
Не взвидя света, ни дорог,
Поколь, в овраг со всех махнувши ног,
До смерти не убился...
Как ни приманчива свобода,
Но для народа
Не меньше гибельна она,
Когда разумная ей мера не дана.
(Конь и Всадник)
А уж как сечет “дедушка” Крылов человеческую глупость! В
том числе и мужицкую, крестьянскую — русскую народную глупость!.. Учитесь на
чужом опыте! Не повторяйте!.. Сколько в его баснях глупых ворон, ослов,
мартышек, лягушек, мосек, медведей, ягнят, которые “сдуру надели волчью шкуру”
и т. д...
…Не дай Бог с дураком связаться!
Услужливый дурак опаснее врага.
(Пустынник и Медведь)
Дураков добрый “дедушка” не жалел. (Он был действительно очень
добрый, хотя мало с кем был искренен и откровенен “и только тем говорил правду
в глаза, кого любил...: “Правда — дорогая вещь, не каждый стоит ее!..”. Но его
доброту, добродушие отмечали очень многие. В частности, он содержал до самой
смерти мать, брата, семью крестницы, назначал “крыловскую” стипендию одаренным
юношам. Причем занимался благотворительностью тайной — христианской, не
фарисейской, не напоказ:
...Кто добр поистине, не распложая слова,
В молчаньи тот добро творит;
А кто про доброту лишь в уши всем жужжит,
Тот часто только добр на счет другого...
(Добрая Лисица)
Мудрый Крылов, подобно мудрому Пимену из пушкинского
“Бориса Годунова”, ведет свою аллегорическую летопись народной жизни, “добру и
злу внимая равнодушно, ни жалости не ведая, ни гнева...”. В отношении своем к
персонажам он бывает мудро жесток, и эта мудрая жестокость — следствие
народного мировосприятия. Это кантовским “гражданам мира” легко играть в
руссоистские “права человека” и источать ричардсоновско-стерновские слезы мелодраматической
чувствительности, глядя на представителей угнетенного демоса или “плачущих богатых”,
или, наоборот, по-вольтерьянски зло осмеивать все святое — религиозное,
национальное, семейное... Еще раз напомним, что Крылов был чрезвычайно широко и
глубоко образован! А главное то, что из постигаемых им учений и философий он,
опиравшийся на историческую народную мудрость, делал верные выводы:
...Когда перенимать с умом, тогда не чудо
И пользу от того сыскать;
А без ума перенимать,
И Боже сохрани, как худо!
(Обезьяны)
Народу, который реально, исторически, а не теоретически
жил, живет и собирается жить на земле именно как народ, как устойчивая
этническая, культурная и духовная общность, нужно в своих действиях опираться
на жизненную — не умозрительную — философию, на историческую память и мудрость.
А она, эта мудрость гласит (да простят Крылова “гуманисты”, сторонники отмены
смертной казни, например, и безоглядного братания со всеми ближними и дальними
соседями по планете): нельзя прощать и кормить тех, кто “лето красное пропел”
(“Стрекоза и Муравей”), пусть это и обречет их на гибель от русской стужи; что
“с волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой...” (“Волк на
псарне”); что “лучшая Змея... ни к черту не годится...” (“Крестьянин и Змея”), потому
что “у ней другого чувства нет, как злиться: создана уж так она природой...”
(“Змея и Овца”) Какое уж тут “равенство всех по природе”, что проповедовал
Руссо! И снова по поводу мимикрирующего и меняющего маски мирового зла:
...Однакож Мужика Змея не убедила.
Мужик схватил обух
И говорит: “Хоть ты и в новой коже,
Да сердце у тебя все то же”.
И вышиб из соседки дух.
(Крестьянин и Змея (2). Есть и 3).
И никакой толерантности...
Говоря о мудром консерватизме “дедушки” Крылова, нельзя
забывать о том, что в своем “едином, целом”, которое сочетает не только земное,
но и высшее духовное — Божеское — бытие, Иван Андреевич Крылов был прежде всего
человеком новозаветным — русским православным. В создаваемой им самим
биографической легенде он постоянно отрицал любую меру собственным поведением.
Он иронизировал над мерой, прежде всего своим легендарным — вне всякой меры! —
богатырским обжорством, буквально “раблезианским” (дионисийским) пристрастием к
русским щам, кулебяке, квасу, поросенку под хреном... Все мирское относительно!
И нельзя ничего в земном воспринимать всерьез — абсолютно. Он не творил
себе кумира ни из “крайних” языческих начал, ни из их разумного равновесного ветхозаветного
компромисса. Он откровенно иронизировал и над любым “космическим” порядком, о
котором так пекся: ирония проявлялась в феноменальном беспорядке растрепанного
и беспечного крыловского облика — в прическе (вернее, в отсутствии таковой), в
одежде, в квартирной обстановке. Однажды он, находясь в обществе, всей своей
богатырской мощью раздавил в блин треугольную шляпу — символ незыблемой
социальной иерархии: сидел я на вашем “порядке”, на вашей “пирамиде”, на вашей
Сцилле!
В зрелом творчестве новозаветность Крылова проявляется, в
первую очередь, в неявно выраженной нравственной оценке всех событий и
поступков персонажей в басенном рассказе. Суровая правда земной жизни такова,
что жить народу, чтобы выстоять, не распасться и не рассеяться, следует по
суровым и жестким законам. Но за всей суровой диалогичностью крыловских басен,
где все персонажи имеют свой собственный самостоятельный голос, свою ни в чем
не искажаемую автором правду — такую, какова она есть, — обязательно прячется
абсолютная, бескомпромиссная русская православная совесть, нравственность,
христианская любовь. Без этого никогда не стать бы ему любимым русским народным
писателем! “Слух” на правду у русского народа в то время, во всяком случае, был
безошибочный. Впрочем, и в недавнее еще время В. И. Шукшин писал: “Народ знает
правду...”. Кстати, в явном виде, в открытом тексте у мудрого, осторожного,
религиозно и нравственно тактичного Крылова тема Бога, Христа нигде в баснях не
присутствует. И эта неявная христианская нравственная оценка происходящего в
басенном рассказе упраздняет, отрицает крыловский консерватизм земной меры.
(Как консерватизм меры, в свою очередь, отрицает и либерализм, и консерватизм
мирских языческих полюсов). Из консерватора компромисса (тоже, как и все
земное, относительного) Крылов окончательно превращается в консерватора вечного
— Божеского, Духовного — неизменяемого и абсолютного. Превращается в
консерватора русской совести, русского нравственного закона.
Помимо христианской нравственной оценки на новозаветность
басенного творчества Крылова указывает его стиль. Это стиль разговорной
народной речи — стиль низов, причем никаким искусственным образом не “возвышаемый”,
не “облагораживаемый”, не “олитературиваемый”. Крылов, который был вхож в любые
высшие аристократические круги, в любые литературные салоны, в басенном стиле
абсолютно бескомпромиссен, поистине патриархально консервативен. И дело здесь
далеко не только в авторском демократизме, дело в том, что к началу XIX века
только народ — низы (крестьянство в первую очередь) хранили еще в чистом виде
православный христианский Идеал, принятый и утвержденный Древней Русью.
Дворянские верхи, как и третье сословие, в большинстве своем в течение “немецкого”
XVIII века, оставаясь формально крещеными, этот Идеал во многом утеряли. Новое
время, с его идеями гуманизма, оязычило как раз тех, кто был образован и свободен.
Крепостные, лишенные внешней личной свободы, сохранили свободу внутреннюю —
христианскую — тайную. Используя в баснях разговорный, свободный от всякого
наносного искусства стиль (от сохи, от земли), Крылов тем самым отказывался от
гуманистических (языческих по своей метафизической сущности) идеалов общества,
где личность шла навязывать себя миру и перестраивать этот мир в соответствии с
собственными “головными” идеями. Те, кто был наверху социальной пирамиды, часто
оказывались на низших ступенях духовной лествицы, ведущей к Богу, — на более
низком и менее совершенном метафизическом уровне духовного развития, нежели
“темный” народ. Утверждая христианский Идеал народа, Крылов намечал, по сути,
для оязыченных верхов путь к новому крещению: путь через сближение, сроднение с
низами, через православных Егоровну, Савельича, Арину Родионовну... Сближение
должно было идти и шло, с одной стороны — через преодоление отвлеченной
философичности и искусственного, нарочито утонченного эстетизма, что отрицал
крыловский стиль, а с другой стороны, — через приучение верхов к народному быту,
к языку, к народной художественной образности, к мужицкой народной жизненной
правде. Образность и стилистика басенного “рассказа” и логика басенной морали
эстетически и логически “захватывали” верхи и “притягивали” их к низам.
Интонациями и оборотами устной народной речи, введенными в литературу, читаемую
всем обществом, Крылов сближал разговорный и книжный, письменный, язык,
а значит, сближал верхи с низами. Он приводил русских людей всех сословий,
возрастов, профессий не к земному, не природному или социальному равенству (в
принципе невозможным на земле), но к равенству по православному духу, который
внешне проявлялся в их единой, общей любви к народному слову. А за народным
словом стояло Слово — Слово Бог.
Конечно, крыловские “прибаутки лубочные” могли, бывало,
оскорблять эстетический вкус представителей высших сословий (П. А. Вяземского,
например) и “потрафляли порой невзыскательной толпе”. Но что делать?.. Таков уж
был русский мир после блестящего XVIII века: Христос мог облачиться только в
“простое” народное рубище.
Наш современник
№ 11 2004