Журнал «Золотой Лев» № 67-68 - издание русской консервативной мысли

(www.zlev.ru)

 

Д. Андреев

 

Антидемократический проект как неизбежность

К 100-летию первой попытки введения демократии в России

 

 

В России никогда конституции не будет,

и средний, умеренный либерализм в ней

никогда не пустит корней.

Это для России слишком мелко.

Александр Герцен

 

Сто лет назад, 17 октября 1905 года, императорским манифестом в России была введена демократия. Парламентская демократия. Да-да, именно так. И не следует считать подобное заявление чересчур смелым. Ведь демократия - это причастность народа к принятию управленческих решений. И с этой точки зрения Николай II подписался (скрепя сердце и прекрасно понимая многие страшные последствия этого шага, но надеясь, что он приведет к столь чаемому 'умирению России') именно под таким намерением. Фраза манифеста, провозглашавшая 'незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог восприять силу без одобрения Государственной Думы', не только делала причастной к законотворчеству (значит, и к власти) существенную часть населения империи, превращая ее в электорат, но и подводила черту под тысячелетней историей самодержавия как такового. Правда, тогда, в силу свойственного нашему народу (причем не только его низшим, но и высшим слоям) правового нигилизма, мало кто заметил исчезновение самодержавия, хотя сам акт 17 октября стал повсеместно восприниматься именно как конституция.

Вековой юбилей данного события, и особенно последующая история демократического эксперимента в нашей стране, побуждают поразмышлять о накопленном за минувшее столетие опыте привлечения народа к процессу властвования, или, скажем аккуратнее, управления. За обозначенный период Россией руководили три абсолютно различных политических режима - самодержавный (точнее, уже полусамодержавный), советский и современный. Каждый из них по-своему пытался адаптировать указанный опыт под собственные нужды. Но для всех трех характерна непреложная закономерность: как только демократический эксперимент заходил слишком далеко, власть неизбежно утрачивала над ним контроль и государственность терпела катастрофу.

Сегодня часто говорят о том, что подлинной демократии у нас никогда не было и нет. Однако даже если придерживаться такой точки зрения, все-таки придется признать, что попытки ввести хотя бы какие-то элементы демократии предпринимались неоднократно. Выходит, чем успешнее оказывались эти попытки, тем опаснее они становились для власти, а значит, и для страны и общества в целом. Может быть, это обстоятельство надлежит воспринимать как серьезный симптом: России (причем независимо от того, какой именно политический режим находится в данный момент у власти) демократия (по крайней мере в ее традиционном западном воплощении) противопоказана? Или же перекосы демократического строительства объясняются нашей извечной особенностью привносить в любой импортированный с Запада проект собственную 'национальную специфику', а утвердись в России подлинная демократия - не важно, по Токвилю или по Бжезинскому, - и все образуется, станет 'как у людей' в 'нормальных странах'? Всмотримся повнимательнее в минувшее столетие и попытаемся найти ответы на заданные вопросы.

 

Страсти по конституционализму

 

В переводе с древнегреческого слово 'демократия' означает 'народовластие'. Последнее же не обязательно должно указывать на причастность лишь к самому высокому уровню управления. Народовластие способно реализовываться и в тех или иных формах самоуправления - будь то локального, привязанного к определенному месту, территории, региону, корпоративно-сословного или же производственно-трудового. Подобные формы привлечения народа к решению конкретных проблем жизнедеятельности практиковались в России издревле. Можно спорить об эффективности таких форм - их изъяны и несовершенства, а главное, крайне ограниченная компетенция и зависимость от администрации существенно снижали возможности самоуправления. Однако система работала, и государственная власть не считала должным обременять себя вопросами, которые допустимо было передать от назначаемого к выборному началу.

Санкционированное Петром Великим приобщение к ценностям западной культуры неминуемо пробуждало интерес элиты русского общества к политико-идеологическим основам европейской жизни, и прежде всего к конституционализму. И когда Екатерина II учредила дворянское самоуправление, оно сразу превратилось в рассадник конституционалистских вожделений. Это событие оказалось переломным для нашего восприятия идеи народовластия. С того времени она и стала увязываться исключительно с конституционализмом, то есть с возможностью существенно потеснить государя в пространстве власти, превратить его из неограниченного самодержца в монарха, вынужденного считаться с волеизъявлением народного представительства. Более того, со временем и все иные формы самоуправления начали лить воду на мельницу подобных устремлений.

С этой точки зрения весьма характерна судьба земского эксперимента. Созданное на уездном и губернском уровнях, земство предназначалось для помощи местной власти в решении ею проблем локального масштаба, преимущественно относившихся к социальной сфере. На данном поприще за полвека существования земству удалось добиться действительно многого в деле организации местного здравоохранения, образования, статистики. Однако земский электоральный антураж, столь контрастировавший с окружавшей действительностью, пусть во многом иллюзорная, но все же артикулированная автономность от местной администрации неизбежно порождали соблазны возыметь большее, а именно: 'увенчать' земское здание общеимперским представительством. Эта мечта очень скоро затмила остальную кропотливую и повседневную работу земств. А сладкие грезы о 'прогрессивном' разделении властей обернулись яростной критикой режима. Сначала робко и неуверенно, укрываясь за демонстративным требованием 'соблюдения законности', а затем и более нахраписто, подвергая обвальной дискредитации абсолютно любое начинание власти, земство превратилось в главного борца с 'царской тиранией', а следовательно, и в ключевого поджигателя общенациональной смуты, разразившейся в начале минувшего века.

Для власти подобное - конституционалистское - понимание самоуправления оказалось феноменом, с которым она стала бороться, но без которого, однако, не могла существовать. Начиная с Екатерины самодержцы либо заигрывали с либерально-конституционалистской идеологией, либо подвергали ее обструкции. В первом случае такая позиция диктовалась, скорее, не реформаторскими побуждениями, а стремлением преподнести себя общественному мнению в 'прогрессивном' свете. Во втором - создать концентрированный образ врага, противостояние которому явилось чуть ли не главным смыслом существования престола.

В результате на протяжении XIX века в сознании русского общества конституционализм превратился в своеобразную тень самодержавия, его негативное подобие-отражение, организованное прямо противоположным образом и, следовательно, обладавшее гипертрофированно-гротескными чертами уникальной в своем роде химеры, которую можно определить как 'авторитарно-радикальный либерализм'. Эта химера, внешне соответствуя формальным признакам конституционализма, по сути, являлась, скорее, антисамодержавием, нежели либерально-демократической альтернативой режиму. Иначе и быть не могло, ибо подлинный конституционализм именно как организованное снизу доверху народовластие возможен лишь в рамках развитого гражданского общества. В России же не было и малейших его ростков, поэтому русский конституционализм оказывался яростным оппонентом ненавидимого им царизма - и не более того. Пафос и энергетика либеральных оппонентов самодержавия могли быть только деструктивными и неспособными на содержательную созидательную деятельность.

В пылу взаимного противостояния обе стороны, похоже, признали друг друга - по крайней мере в качестве непримиримых противников. Однако другим результатом взаимного 'признания' явилось точно такое же взаимное непризнание любых иных форм самоуправления. Оппоненты самодержавия усматривали в них балласт, отвлекавший от главной цели - политической борьбы с властью. Престол же, в свою очередь, подозревал их в скрытом пособничестве конституционалистам. По иронии судьбы в числе гонимых обоими оппонентами начал народовластия оказалась даже крестьянская община, хотя именно этот институт удивительным образом отвечал требованиям каждой из непримиримых сторон. Конституционалисты (захоти они заняться действительно созидательным проектированием) смогли бы разглядеть в общине многовековой и ценный опыт русской модели самоуправления, а власть - реальную отечественную альтернативу построенной по западному шаблону либеральной демократии.

Противостояние самодержавного и конституционалистского принципов разворачивалось на фоне активного встраивания России в скроенный по западным лекалам процесс модернизации. В ходе такой модернизации в империи утверждалась и становилась господствовавшей совершенно новая социальная реальность - органичная и естественная для конституционализма и даже иных, более радикальных, форм демократии и совершенно противопоказанная для традиционного царского правления. Обреченность последнего в условиях новой для него среды обитания была очевидна. Яркий тому пример - признание высшими кругами русского общества неизбежности конституционализма. Мнения здесь расходились лишь в вопросе о сроках - в обозримом будущем или в отдаленной перспективе.

Наконец, не следует забывать и о том, что сам конституционный акт 17 октября был издан в ситуации нестроения и смуты и явился фактической капитуляцией самодержавия (именно как принципа организации власти). Казалось бы, в данном факте не было ничего неординарного: ведь и у истоков европейских демократий конституционализм утверждался в результате капитуляций абсолютистских монархий. Однако на Западе он ложился на хорошо подготовленную почву: гражданское общество там существовало уже как минимум несколько столетий, с эпохи Средневековья (а то и тысячелетий, если отталкиваться от классических образцов античных демократий). У нас же в октябре 1905-го вдруг обнажилась ситуация, метко названная Василием Розановым (правда, применительно к несколько более позднему периоду) временем, 'когда начальство ушло'.

К такому повороту не оказался готовым ни один из политических субъектов, вовлеченных в события столетней давности. Возможно, отчасти именно поэтому политический режим не только внешне мало изменился (дополнившись разве что еще одним институтом - Думой, с которой со временем даже сработался), но и просуществовал еще одиннадцать с лишним лет в прежнем обличье самодержавия, таковым по существу уже не являясь. Данное обстоятельство является, пожалуй, главным парадоксом последних лет существования императорской России. Монарх словно по инерции продолжал оставаться как бы самодержавным - и никто не оспаривал у него такого права именно с точки зрения подписанного им же самим манифеста 17 октября. Конституционалисты, оказавшиеся в новообразованной Государственной Думе, также будто по инерции по-прежнему боролись с властью - только теперь вполне легально, из-за стен Таврического дворца. В этом смысле весьма примечателен тот факт, что и после изменения в 1907 году избирательного закона с целью добиться перевеса депутатских мандатов в пользу сил, заинтересованных в укреплении стабильности, Дума лишь на непродолжительное время отказалась от деструктивной позиции. Очень скоро и более верноподданные думцы смекнули, что им гораздо выгоднее имитировать жесткую оппозиционность режиму, дабы увеличить собственный социальный (и не только, учитывая свойственный третьеиюньской системе лоббизм) капитал именно как думских депутатов. Вот к каким кульбитам приводил витавший в стенах Таврического дворца дух парламентаризма, способствовавший стремительному перерождению в радикальных демократов прежде умеренных и даже монархистов. И это при том, что формально Дума была вовсе не парламентом, а лишь 'особым законосовещательным установлением', входящим 'в состав высших государственных учреждений'. То есть престол даже после издания манифеста 17 октября отказывался признавать очевидный факт реально произошедшего разделения властей. Со временем правительство научилось принимать законы в обход Думы. Последняя же, в свою очередь, объявила монарху и правительству войну, закончившуюся всеобщей катастрофой, в которой никто из них не выжил. Впрочем, формально вплоть до самого конца все играли по правилам. Просто противостоявшие друг другу игроки предпочитали не замечать стремительно менявшуюся вокруг них действительность и продолжали пребывать в виртуальных резервациях собственных иллюзий. Там им было намного комфортнее.

Можно, конечно, посчитать, что учрежденная манифестом 17 октября демократия оказалась нежизнеспособной именно из-за того, что она, в отличие от наработок западного опыта, не была подхвачена вызревшим и готовым для подобной миссии гражданским обществом. Однако это не совсем так. Точнее, совсем не так. Гражданское общество - типично модернистский проект, детище эпохи Нового времени. И если даже к излету той эпохи у нас не сложилось гражданское общество, хотя бы в самом примитивном виде, пускай в интенции, в намерении, значит, видимо, ему и не суждено было появиться. А следовательно, не суждено было появиться и самой демократии - как функции гражданского общества.

На протяжении нескольких месяцев господства 'обвальной демократии', с февраля по октябрь 1917 года, новая российская власть изо всех сил пыталась ускоренными темпами взрастить хотя бы начатки гражданского общества, однако безуспешно. Парадоксально, но и постфевральская демократия ничуть не изменила своего сущностного наполнения. Видимо, по причине той же инерции она оставалась деструктивно-антигосударственной, действующей не 'ради', а 'против' (теперь - против угрозы возможной реставрации монархии). У нее никак не получалось стать проектной - отсюда, кстати, и непростительная затяжка с Учредительным собранием. И все это - на фоне пробуждения прежде нецензовых слоев, то есть подавляющего большинства населения империи - гигантского океана народной стихии, понимающей демократию по-своему, а именно: в категориях розановского 'когда начальство ушло'.

 

Советский эксперимент: вертикальная мобильность и производственное

самоуправление как альтернативы политической демократии

 

Существует стойкое мнение о том, что при советском режиме демократия напрочь отсутствовала. Причем интересно, что подобного взгляда придерживаются не только критики коммунистического периода нашей истории, но и его апологеты. Одни здесь усматривают чуть ли не главный его изъян, а другие - очевидное достоинство. Однако не правы те и другие, хотя последние все же ближе к истине, нежели их оппоненты.

Действительно, демократии в западном понимании этого слова в принципе не могло быть при авторитарном строе, который просуществовал в нашей стране более 70 лет. Но вместо демократии работали амортизирующие механизмы, своего рода ноу-хау, без которых жесткая иерархическая система не смогла бы просуществовать столь долго. И эти механизмы можно рассматривать именно в контексте 'советского демократического эксперимента' - амбициозной попытки создать эффективную альтернативу западной демократии через 'перекодировку' приоритетов.

Вместо возможности через электоральную процедуру участвовать в принятии управленческих решений советскому человеку создавались условия для его статусного роста. А право на самоуправление средой собственного обитания заменялось встраиванием в процесс ее перманентной оптимизации.

Вспомним знаменитое ленинское высказывание, произнесенное незадолго до октябрьского вооруженного восстания 1917 года: 'Мы не утописты. Мы знаем, что любой чернорабочий и любая кухарка не способны сейчас же вступить в управление государством'. А что необходимо прямо сейчас, так это 'немедленно' приступить к обучению этого контингента 'делу государственного управления'. (Да, звучит это именно так, вопреки засевшей в нашей памяти фразе о том, что, дескать, любая кухарка должна управлять государством.) Данное высказывание относится к разряду эзотерических. Оно содержит квинтэссенцию сценария, с помощью которого впоследствии, начиная со Сталина и до краха Советского Союза, власть подменяла демократические права созданием впечатляющих (по сравнению не только с собственным дореволюционным прошлым, но даже с высокоразвитым западным настоящим) условий для карьерного, а значит, и социального роста.

Безусловно, чернорабочие и кухарки не способны управлять государством. Более того, они вообще ни на что не способны, кроме узкой сферы деятельности, которой зарабатывают на хлеб. Однако революция для того и свершилась, чтобы чернорабочие и кухарки получили возможность повысить квалификацию и стать соответственно мастерами и поварами, а затем - директорами заводов и фабрик-кухонь. В словах большевистского лидера чувствуется даже некоторое сожаление по поводу того, что эти несчастные в настоящее время настолько некомпетентны, что не могут прямо сейчас включиться в управление страной. И больше ничего не говорится. Можно, конечно, домыслить, разглядеть вроде бы присутствующий намек на то, что в перспективе, при условии успешного профессионального роста, такие шансы у трудящихся масс могут появиться. Однако сама цитата, как, впрочем, и ее контекст - статья 'Удержат ли большевики государственную власть?' - не содержат аргументов в пользу именно подобной интерпретации ленинских слов.

Вот в этом-то и заключается эзотерическая составляющая приведенного высказывания. Конечно, здравый смысл подсказывает, что осенью 1917 года, в ужасной неразберихе, было нереально заглянуть в сколько-нибудь отдаленное будущее. Между тем весь последующий советский опыт нейтрализации демократических потребностей советского человека, кажется, явился практическим воплощением этого упакованного в несколько образных выражений замысла. Сказанное напрямую, как бы обещанное вождем, реализовалось сполна, а относящееся к домыслам домыслами и осталось.

Да, Советская власть на самом деле создала качественную, разветвленно-многоуровневую, а главное - чрезвычайно доступную систему образования в широком смысле слова: от получения базовых знаний до повышения профессиональной квалификации, от совершенствования культурного уровня до буквально конвейерного выпуска уникальных и эвристически мысливших специалистов. А каждая очередная 'корочка' чуть ли не автоматически передвигала ее обладателя на следующую служебную ступеньку. Но и 'корочки' не были догмой. Часто для успешной карьеры хватало (при условии, конечно, уже имевшейся известной красной 'корочки') определенной (кстати, весьма незначительной) суммы знаний и навыков, однако только в том случае, если человек тонко чувствовал конъюнктуру и всячески преподносил свое продвижение именно как результат реализации установки: 'Повышение положения за повышение профессионализма'.

Однако за созданный Советской властью режим наибольшего благоприятствования вертикальной мобильности народа надо было платить абсолютным отказом от каких-либо демократических прав. (Разумеется, участие в акциях 'социалистической демократии', строго дозированной 'внутрипартийной демократии', а также иных формах пропагандистского декора - не в счет.) И длительное время никакой социальной напряженности из-за отсутствия каких бы то ни было способов организованного общественного воздействия на политику не было. Причина социальной анемии понятна: режим благодаря авторитарным возможностям умело направлял человеческую энергетику в многочисленные и относительно легкодоступные каналы статусного роста, а на остальное у народа не хватало сил. В результате власть получала двойную выгоду. Она могла не только не беспокоиться о стабильности, но и вкладывать колоссальный человеческий потенциал в перспективные научно-технические проекты. Кстати, продолжавшееся практически все послевоенное время буквально взрывное, фонтанировавшее развитие отечественной инноватики оказалось возможным именно благодаря такой, спущенной 'сверху' своеобразной 'моде' на профессиональный успех.

Правда, для бесперебойной работы подобного 'кадрового эскалатора' требовались постоянно обновляемые вакансии, причем на всех уровнях служебной лестницы.

При Сталине проблема вакансий решалась легко благодаря регулярной репрессивной 'ротации'. Затем, при 'субъективизме-волюнтаризме', власть попыталась выходить из положения путем частых кадровых перетасовок. Однако в системе уже пошли сбои - во многом из-за стремительно разраставшейся коррупции, все более осложнявшей бесперебойную реализацию принципа вертикальной мобильности.

Эта негативная тенденция привела в годы застоя к кризису карьерного воспроизводства. Тут-то народ и вспомнил, что он, оказывается, был обделен 'реальной демократией'. Весьма красноречивой иллюстрацией к сложившейся ситуации может послужить тот факт, что 'августовскую революцию' 91-го некоторое время называли 'революцией засидевшихся завлабов'.

Другой альтернативой демократии стало производственное самоуправление. И здесь дозволялось многое. Даже слишком многое. Если, конечно, это многое способствовало повышению трудовых показателей. Сейчас порой диву даешься, насколько либеральным мог становиться режим, когда это ему требовалось, причем не только в относительно спокойных, но и в кризисных ситуациях - в том числе в годы войны. Последние же десятилетия существования советского режима изобилуют разного рода экспериментами, ориентированными на поиск оптимальных форм производственного самоуправления. Легендарный 'щекинский метод', богатый опыт апробации трудовых взаимоотношений в коллективах бригад - вот лишь немногие наработки тех лет. А чуть раньше была нашумевшая и спорная история с совнархозами, которую также отчасти можно рассматривать в подобном ключе. Только здесь полигоном для обкатки элементов трудового самоуправления становился не трудовой коллектив, а отдельная территория. И это несмотря на то, что повод к регионализации управления народнохозяйственным комплексом был сугубо административный. В рамках единого эксперимента решались разные задачи, в том числе и проблема встраивания потенциала локального производственного самоуправления в проектировавшуюся новую систему в определенном смысле децентрализованной экономики.

Конечно, рассмотренные псевдодемократические социальные амортизаторы не были совершенны. Система вертикальной мобильности не сумела выжить в условиях теневой экономики, когда статусный рост стал фактически одним из товаров советского черного рынка. А производственное самоуправление также оказалось неспособным сыграть возложенную на него роль 'демократического плацебо'. Рано или поздно оно спотыкалось о проблему невозможности полноценного распоряжения полученной прибылью. В результате трудовая мотивация начинала подвергаться разрушительной коррозии. Несмотря на то что изначальный, базовый и главный посыл для стимулирования заинтересованности работников был все-таки не экономическим, а именно организационным, санкционировавшим и обеспечивавшим их сопричастность управлению (пусть на самом нижнем уровне) производством, и он нуждался в определенной - не основополагающей, но тем не менее прогнозируемой и стабильной - материальной подпитке. В противном случае не было никакого смысла из кожи вон лезть 'за ту же' зарплату. И со временем инновационные трудовые коллективы пережили своего рода мотивационную мутацию. Все меньше становилось тех, кто довольствовался самой возможностью 'порулить' цехом, агропромышленным хозяйством или лабораторией. Интерес переключился на возможность получения конкретной прибыли от такого 'руления'. А это совершенно иная установка, плохо сочетавшаяся с существовавшим политическим режимом.

 

'Сарынь на кичку!', или Демократия 'по понятиям'

 

На излете перестройки 'начальство' уже второй раз за столетие стало суетливо 'уходить' и наконец совсем 'ушло'. И опять, как и в первые годы после гибели императорской России, страна погрузилась в состояние анархии. Только теперь острота переживаемой катастрофы существенно усугублялась еще и тем, что подобный крен дало общество, стоявшее одной ногой в постиндустриальном завтра и вдруг, будто по чьей-то злой воле, развернувшееся назад и впавшее в дикую архаику.

В древности на Руси был известен клич: 'Сарынь на кичку!' 'Сарынью' называли чернь, люд самого неквалифицированного и грубого рода занятий. Именно такой люд и бурлачил во время речной навигации. И когда промышлявшие на Волге разбойники нападали на судно, они командовали бурлакам сгрудиться на носу судна - кичке. То есть клич означал приказ бурлацкой черни собраться на носу корабля, дабы не мешать учиняемому разбойниками грабежу.

Когда 'начальство уходит', на его место тут же приходит 'начальство' из 'другого', 'оборотного' мира - криминального 'зазеркалья'. Эти паханы 'строят' всю остальную 'сарынь', командуют ей собраться 'на кичке', подвергают богатый корабль полному разграблению, а затем устанавливают на нем свои порядки - жизнь 'по понятиям'.

Такая метафора предельно емко и точно описывает произошедшее со страной в начале 90-х годов прошлого века. Криминальный 'антимир' вышел на поверхность и, столковавшись с партийно-комсомольской и административно-хозяйственной номенклатурой среднего звена, превратил элиту и официальную власть в подельников по грабежу. А остальной 'сарыни' было дозволено промышлять самостоятельно, не встревая в разборки сильных мира сего.

Вот, собственно, чем на деле оказалась презентованная советскому обществу демократия. А иного и быть не могло. Ведь высочайшая организованность нашего прежнего 'инженерно-технического' большинства зиждилась не на гражданских каркасах с доминантой личной и коллективной ответственности, а на патерналистски понимаемом служении. Подобная мотивационная специфика свидетельствовала отнюдь не об ущербности, а об инаковости, совершенно других, нежели на Западе, стимулах к труду. Это ведь такая же данность, как, скажем, цвет глаз.

Однако такая специфика диктует и поведенческие коды в ситуациях, в которых гражданское общество моментально включает режим самоорганизации и продолжает автономное функционирование. Увы, воспитанные в ценностях патерналистского служения наши высококлассные инженерно-технические работники оказались абсолютно беспомощными, 'когда начальство ушло'. Ни о какой самоорганизации здесь и речи быть не могло. Более того, если и прежде власть не баловала народ вниманием, то теперь он и вовсе стал ощущать, что новые 'хозяева' и капитулировавшее перед ними прежнее 'начальство' относятся к нему как к 'сарыни' (да даже и хуже - как к балласту, если речь идет не о 'трубе' или цветных металлах). Этой 'сарыни' надо радоваться, что ей сохранили жизнь и даже, может быть, швырнут объедки и обноски из награбленного на корабле добра. И народ, некогда творивший постиндустриальные чудеса, принял навязанную ему роль 'сарыни' и погрузился в новую для себя реальность мелкооптовой стихии.

Однако самое страшное заключалось не в этом фактическом перерождении нации. Статус 'сарыни' - даже с учетом всех его отвратительных характеристик - стал восприниматься как 'все-таки свобода' по сравнению с прежней 'несвободой' советской действительности. Исподволь, незаметно (хотя, похоже, и вполне целенаправленно) общественное сознание вдруг оказалось колонизованным представлениями и ценностями блатного мира, и возвращения прежней жизни никому не захотелось - хотя бы потому, что она уже не казалась 'фартовой'.

В итоге патернализм партийно-номенклатурный сменился патернализмом криминально-олигархическим под вывеской демократии. Понятно, что с демократией (в любом понимании этого слова) новые порядки не имели ничего общего, однако слово было сказано и 'понятие' засело в коллективной памяти. Потребовались действительно катастрофические потрясения, страшный обвал уровня жизни большинства населения страны, прежде чем стало повсеместно ощущаться отрезвление от пережитого угарного упоения свалившейся на советского человека свободой и дарованными навязанной ему 'сверху' демократией 'новыми возможностями'. Тут-то и началась тоска по 'сильной руке', способной навести порядок или хотя бы остановить все тот же пресловутый 'беспредел'.

 

Уроки демократических спотыканий

 

Вековой опыт непрекращающихся и, что еще хуже, повторяющихся по второму разу вставаний на одни и те же демократические грабли вопиет к нашему элементарному здравому смыслу. Может быть, все-таки следует объективно, без исступленного преклонения перед прелестями западных моделей приобщения населения к политической практике, подытожить причины неудач, сопутствовавших каждой (подчеркнем - каждой!) попытке приучить Россию к демократии?.. Такое подведение итогов будет тем более убедительным, что обобщит опыт всех трех правивших за это время страной режимов, которые (еще раз подчеркнем это обстоятельство!) не имели друг с другом ничего общего.

Во-первых, заимствуемая демократия никогда не была проектной. Весь ее пафос концентрировался вокруг требований слома того или иного варианта предшествующей авторитарной модели власти, а также призывов к обеспечению возможностей открыто и гласно дискредитировать существующий порядок. Иными словами, очевидный дефицит ответственности и нередко даже напротив - бравирование нежеланием учитывать прошлые ошибки - всегда сопутствовали каждой новой попытке загнать Россию в русло 'прогресса и цивилизованности'. Вся энергетика в таком случае уходила, как правило, не на формулирование содержательного образа будущего, ради которого, собственно, и должны, по идее, совершаться любые перемены, а на предание анафеме окружающего порядка вещей.

Причина подобной 'национальной специфики' демократии кроется в том, что главным радетелем за нее всегда выступала так называемая общественность - определенная часть работников нашего 'служебного государства', которая по тем или иным причинам не была удовлетворена социальным статусом и поэтому находила самоудовлетворение во фрондирующей позе. Безусловно, было бы наивно считать, что трудами лишь такой 'общественности' затевались демократические эксперименты. Реальную политику в России всегда творила власть, рассредоточенная в пространстве от ее верховного представителя и далее вниз по административной вертикали. И в интересах той или иной ситуационной конъюнктуры власть время от времени шла навстречу четко сформулированному запросу этой 'общественности'. Иногда по причине собственной слабости, а порой и вследствие противостояния между различными 'этажами' внутри самой правящей элиты, когда 'демократией' оказывалась ситуация ослабления вертикального контроля и, следовательно, появления колоссальных возможностей для конвертирования ресурса властного в ресурс материальный.

Во-вторых, заимствуемая демократия не находила в России единственно возможную для себя среду обитания в виде гражданского поля. О чем можно говорить, если даже по формальному критерию наше общество перестало быть сословным менее полувека назад, после хрущевской паспортизации крестьянства. Фактически же наиболее естественной формой национальной самоорганизации и сейчас остается именно корпоративность, усугубляемая усиливающимся материальным расслоением народа. Институты гражданской самоорганизации не работают в подобных условиях. Или опять-таки оказываются инструментами паразитирования на бюджете олигархических кланов и коррумпированного чиновничества, которых отделяет от основной массы народа непреодолимая пропасть - и имущественная, и (что, пожалуй, более безнадежно) идентификационная. Поэтому и сегодня, как и в начале минувшего века, российское общество остается жестко цензовым по всем показателям. А в этих условиях демократия становится выгодной меньшинству населения.

В-третьих, в гражданском обществе лишь демократия способна обеспечить и гарантировать незыблемость и бесперебойность вертикальной мобильности народа. У нас же при каждом очередном ее заимствовании возможности социального роста населения существенно снижались. Причем не только из-за неизбежного и инспирированного анархией под вывеской гражданских свобод всплеска коррупции. Просто статусное продвижение в российских условиях традиционно было внутрикорпоративным, то есть принципиально иным, нежели в политической культуре либерализма. А 'как бы' гражданское общество, возникавшее при каждом демократическом эксперименте, ломало эти отлаженные внутрикорпоративные механизмы, грубо перепахивая социальное поле и вынуждая народ в большинстве своем переключаться с режима созидания на режим выживания.

Вековой опыт демократического экспериментирования выявил очевидную бесперспективность слепого заимствования, провоцируемого намерением в одночасье оказаться похожими на другие 'нормальные' страны, а для этого, не задумываясь, отринуть собственный опыт. Подобная мотивация априорно не может стать предметом содержательной дискуссии об освоении нашей политической культурой западного опыта. Для такой дискуссии необходимо проектное видение проблемы. Похоже, в последние годы появились определенные наработки в данной области.

 

Управляемая, реверсивная или:

 

Поразительно, но, несмотря на то что на протяжении последних полутора десятилетий феномен демократии остается одной из излюбленных тем для обсуждения, определенное теоретическое конструирование именно отечественной демократической модели началось сравнительно недавно.

Таких моделей, предложенных нашими экспертами, не очень много. Наиболее удачными (или по крайней мере показательными) представляются мне те, которые описал и предложил им названия Виталий Третьяков.

В статье, опубликованной в 'Независимой газете' 13 января 2000 года, он дал описание 'управляемой демократии'. Эта модель предназначалась для режима, который будет 'после Ельцина'. Отсюда, собственно, и подчеркнутая концептуальность данного проекта, его слабая увязка с личностью и, следовательно, возможным конкретно-содержательным наполнением политического курса преемника.

По сути, 'управляемая демократия' представляла собой комплекс мер, без которых уже нельзя было обойтись власти, если она хотела таковой оставаться. Перед тогдашним главным редактором 'Независимой газеты' стояла практически неразрешимая задача - не отказываясь в принципе от избранного в 1991 году политического курса, внести в него такие кардинальные коррективы, как право власти контролировать демократические институты, легитимацию определенных патерналистских возможностей 'гаранта конституции' и, главное, заявку на выработку новой национальной идеологии. Последняя должна была качественно отличаться от спонтанно сформировавшейся на протяжении 90-х системы мотиваций и приоритетов, которая замыкалась на ценности неконтролируемого рынка. Такая идеология, предлагаемая в 'пакете' мер 'управляемой демократии', выглядела крайне минималистской по содержанию. Она была ориентирована лишь на самое необходимое - здравый смысл ради сохранения национальной идентичности и, следовательно, хотя бы принципиальных основ общественного согласия.

Фактически 'управляемая демократия' не представляла собой ничего принципиально нового. Она уже несколько лет (со времени между октябрем 93-го и июнем-июлем 96-го) функционировала в России, так сказать, явочным порядком. Однако, будучи открыто не продекларированной, не могла стать основой для концептуального проекта нового режима. Заявленная же прямо, пусть и в формально не ангажированном периодическом издании, такая модель - даже с учетом ее минималистских претензий на исправление существующей действительности - означала фактически отказ от самого духа 'августа 91-го', по-прежнему являвшегося смысловой основой новой российской государственности.

Отсюда и очевидный взаимный конфликт обоих входивших в название предлагаемой модели понятий. С точки зрения терминологической пунктуальности, если демократия становится управляемой, она перестает быть демократией, а превращается в ту или иную форму эластичного авторитаризма. Однако тогда подобное буквоедство мало волновало элиту и народ, сполна испытавших на себе 'прелести' анархии под видом демократии и потому истосковавшихся по элементарному порядку.

Проект 'управляемой демократии' оказался не просто предельно адекватным транзитной ситуации, при которой произошла смена режимов, но и блестяще реализовался на практике, обеспечив новому национальному лидеру колоссальный потенциал общественной поддержки. Однако на более длительную перспективу 'управляемая демократия' не потянула.

Весьма симптоматичным является тот факт, что, на первый взгляд, новый триумф этого проекта - абсолютная нейтрализация всех возможных оппонентов режима на думских выборах в декабре 2003 года - был отторгнут общественным мнением. Почему? Главным образом из-за не замеченной в начале 2000-го понятийной ловушки, которая крылась в намерении увязать 'управляемость' и 'демократию'. Причем последняя, даже в новом кремлевском понимании, так и не смогла освободиться от стереотипов все того же духа 'августа 91-го'. На протяжении минувших пяти лет власть последовательно умаляла демократию именно в такой ее интерпретации вместо того, чтобы, сохранив форму 'для заграницы', качественно перекодировать ее сущностное наполнение.

В результате безнадежно архаичная и полностью изжившая себя попытка имплантации демократии в ткань национально-государственного организма обрела как бы второе дыхание именно благодаря непродуманной политике ее зажимания. И власть должна постоянно доказывать, что зажимается вовсе не принцип, а его искривления. А это очевидный блеф, вынуждающий режим действовать все более и более нерешительно. Причем в тех вопросах, где ситуация требует радикальных шагов.

Понятно, что власть во многом несвободна, зависима от внешнеполитических и внутриполитических обстоятельств. Но даже в этом случае ей никто не мешает по крайней мере заявить о своих стратегических намерениях. Но этого не происходит. Сиюминутное преобладает над перспективным. Истекающая, но пока сохраняющаяся 'нефтяная' стабилизация затмевает ощущение надвигающейся катастрофы.

В итоге - ради поддержания подобного зыбкого спокойствия режим оказывается заложником собственного намерения усидеть на двух стульях с помощью перманентного выстраивания управляемых общественно-политических подпорок и карманных оппозиций/

Летом текущего года в рамках масштабного аналитического материала 'Нужен ли нам Путин после 2008 года?' (см. Политический класс, #5-6/05) главный редактор теперь уже 'Политического класса' предложил новую концептуальную модель - 'реверсивную демократизацию'. Данный проект, по крайней мере по продекларированному намерению, призван реализовать тенденцию, обратную той, под которую создавалась 'управляемая демократия'. Однако при более внимательном рассмотрении столь однозначная нацеленность 'реверсивной демократизации' вызывает стойкое сомнение.

Кажется, что оба проекта, взятые вместе, составляют неразрывные части нашего традиционного и тиражируемого чуть ли не с XVIII века способа развития - от 'размораживания' к 'замораживанию' и обратно. Изложение проекта 'реверсивной демократизации' даже терминологически выдержано именно в такой образности. Когда Путин пришел к власти, перед ним встали крайне острые проблемы, которые невозможно было решить без 'подмораживания' тогдашней демократии. Однако даже в тот момент власть рассматривала такое 'подмораживание' лишь как временную меру, не только не исключавшую, но, напротив, как бы даже содержавшую в себе неизбежную перспективу 'размораживания'. Да и потом, само обращение к образу 'реверса', обратного хода (заметим, при смысловой нагрузке и игре подтекстов, которые содержат в себе понятия прямого и обратного!) должно предполагать наличие хода противоположного - вперед, в будущее. И этим будущим в данном проекте становится: опять всего-навсего демократия! Уже одна такая мысль навевает печальные воспоминания о последних годах перестройки - эпохе трагического ощущения безвозвратно уходящей уникальной постиндустриальной альтернативы:

Однако проект 'реверсивной демократизации' оставляет такое впечатление лишь на первый взгляд. Взять хотя бы утверждение о том, что 'размораживание' сегодня возможно, потому что снята - так или иначе - 'острота большинства' проблем, сделавших в свое время неизбежным обращение к 'подмораживанию'. Но даже беглый взгляд на эти проблемы приводит, скорее, к обратному заключению.

Более-менее 'разрулить' удалось лишь три из них. Ликвидирована угроза отторжения Чечни (да и то с большим сомнением из-за тягостного предчувствия, что там снова может громыхнуть - по типу августа 96-го или по более 'бархатному' сценарию). Ликвидированы информационные 'империи', занимавшиеся откровенно подрывной антигосударственной деятельностью (однако сформировать лояльное общественное мнение так и не удалось; скорее наоборот). Наконец, в целом сломлена 'региональная самостийность' (зато управлять процессами на местах стало труднее - во многом как раз из-за разрушения прежней личной унии между 'самостийными баронами' и Кремлем).

Острота же других четырех проблем не только не снята, но и продолжает усугубляться. Усиливается масштабная экспансия криминалитета во властные структуры - и как раз чаще всего через электоральные механизмы. Общая анемия государственной власти, ее коррумпированность и неспособность выполнять элементарные обязательства перед гражданами - все это было наглядно продемонстрировано во время зимних акций 'седой революции' и, возможно, повторится с наступлением холодов. 'Общий экономический упадок' вроде бы преодолен - но разве за счет кардинального перелома к лучшему в сфере производства, а не по причине благоприятной (пока) мировой конъюнктуры цен на энергоносители? А 'разочарование абсолютного большинства граждан в самой идее демократии' (если, конечно, данный факт воспринимать как проблемно-негативный) настолько очевидно, что вряд ли нуждается в комментарии.

На этом фоне никак нельзя говорить о том, что 'подмораживание' исчерпало свои возможности именно по причине того, что 'острота большинства' указанных проблем так или иначе преодолена. Скорее наоборот. От 'подмораживания' необходимо отказаться именно в силу его неэффективности, неспособности хотя бы как-то справиться со стоящими перед страной задачами. 'Реверс' сегодня крайне востребован, но именно как 'реверс' от 'подмораживания', а не к 'размораживанию'.

Собственно, именно такая траектория 'заднего хода' и вырисовывается из приведенного главным редактором 'Политического класса' перечня рассчитанных на полтора десятилетия 'практических шагов по развертыванию реверсивной демократизации'. Шаги эти настолько востребованы, что не могут вызвать несогласие. Несогласие возникает лишь по поводу того, чтобы называть данный комплекс мер 'демократизацией' - то есть очередной новой попыткой заталкивания российского политического процесса в русло несуществующего гражданского общества.

Более того, из названных 25 шагов лишь менее половины (а именно 11) имеют непосредственное отношение к тем или иным аспектам оптимизации электоральных процедур или стимулированию общественной деятельности. Да и то некоторые из них лишь с большой натяжкой можно воспринять именно как демократические в общепринятом смысле этого слова. Например, предложение подготовить 'закон об оппозиции' сегодня - в контексте усиливающихся 'бархатных угроз' или реальной возможности повсеместно обсуждаемого 'легитимного государственного переворота' через избрание Михаила Ходорковского в Думу и далее - с гораздо большей обоснованностью надлежит рассматривать как меру по укреплению национальной безопасности, а не как одно из направлений 'демократизации'. Сосредоточение деятельности Общественной палаты на подготовке проекта 'Общественного договора' также не ассоциируется с 'демократизацией' - если, конечно, этот документ будет нацелен на достижение реальной социальной интеграции, а через нее - на комплекс приоритетов стратегического развития, а не на заезженное перемалывание достоинств либерально-конституционалистской архаики.

Что же касается остальных 14 шагов, то они четко сортируются на три направления. Первое из них - повышение управляемости процессами внутриэлитной динамики (обязательная ротация глав регионов, кардинальное сокращение списка имеющих право на должностные привилегии, создание профсоюзов для госслужащих, обуздание политтехнологического беспредела). Другое - обеспечение более эффективного контроля над сферой культурного строительства (наблюдательные советы на телеканалах, государственный протекционизм в отношении отечественной киноиндустрии, повышение уровня политической информированности народа через регулярные 'аналитические программы на всех государственных телеканалах'). И последнее - система мер по укреплению национальной безопасности в области новых и способных реализоваться по тем или иным 'бархатным' сценариям угроз (упомянутый 'закон об оппозиции', нейтрализация 'авторитарно организованных религиозных и иных неформальных организаций', запрет зарубежного финансирования правозащитных организаций и деятельности на территории РФ иностранных политтехнологических структур).

Таким образом, 'реверсивная демократизация' как отказ от продолжения политики 'подмораживания' вполне может прочитываться и как намерение вывести российскую политику вообще на качественно иной уровень, освободить ее от более чем двухвекового заклятья вертеться, подобно белке, в колесе чередующихся 'размораживаний' и 'подмораживаний', 'реформ' и 'контрреформ', либеральных авантюр и охранительных стагнаций. А для выхода на такой уровень необходимы как минимум две вещи - новые слова и новые проекты.

 

De verbis novis

 

Нельзя недооценивать силу слов, способных превратиться из скорлупок значений в сокрушительное смысловое оружие. Посему политические вокабулярии надлежит регулярно подвергать чистке, табуируя слова не просто устаревшие, но опасно архаичные. Например, сегодня трудно себе представить, чтобы в современной Америке слово 'негр' оставалось в активном повседневном лексиконе. Равно как для нас неприемлемо (при всей очевидной перспективности) прямо апеллировать к заимствованию опыта итальянского корпоративизма эпохи Муссолини. Или способа достижения национального консенсуса в странах иберийской модели фашизма. Даже при том, что последний феномен корректнее все-таки рассматривать как каудилизм. Великая Отечественная, по крайней мере на обозримую историческую перспективу, априорно делает для нас антагонистичным все, что хотя бы как-то соотносится с фашизмом.

Думается, что после описанного векового эксперимента с приучением нашего народа к ценностям гражданского общества, и особенно после навечно запечатленной в его коллективной памяти ассоциации понятия 'демократия' с обрушением страны в дикий криминальный капитализм эпохи первоначального накопления, данное слово должно быть исключено из современного политического языка.

Ну в самом деле, разве не обесценивается смысл произнесенных с высокой трибуны слов, если среди них употреблено и слово 'демократия' - в положительном смысле, даже с эпитетами 'подлинная' или 'настоящая'. Поначалу можно обходиться эвфемизмами.

К примеру, представим себе следующее послание президента Федеральному Собранию, в котором говорится о 'народовластии', 'укреплении начал самоуправления и самоорганизации населения', 'диалоге властных институтов всех уровней с обществом', 'общественном контроле над органами власти' и т.д. И ни разу не употреблено слово 'демократия'. Кажется, сущий пустяк, а обращение, которое является идеологической выжимкой из осмысления стоящих перед страной проблем, от этого только выиграет, став даже несколько честнее.

 

Антидемократия как проектный комплекс

 

Позволим себе последний лингвистический комментарий. В древнегреческом языке слово 'анти' означает 'вместо'. В русском же языке оно часто переводится как 'против', что не совсем правильно. 'Вместо' - не всегда 'против'. Поэтому 'антидемократия' - это не противоположные демократическим принципы управления. Под ней корректнее подразумевать систему мер, способных вместо традиционно понимаемого народовластия выстроить некий иной, альтернативный образ взаимоотношений власти и ее подданных.

России сегодня насущно необходима система антидемократических проектов, обеспечивающих наиболее адекватную национальной специфике, исторической традиции и негативному опыту пройденного столетия траекторию соотнесения народа с пространством власти.

Понятно, что подобное проектирование сродни продвижению на ощупь по никогда и никем (sic!) не хоженому пути. Любой неверный шаг, как у сапера, может оказаться последним, тем более что лимит на ошибки на поприще такого рода проектирования у нас исчерпан. Зато сумевшего выявить закономерности этой траектории ждет успех.

Конечно, на первых порах можно говорить лишь о примерных моделях, выполняющих, скорее, буферные функции по 'раздемократизации' (воспримем этот неологизм как первую ласточку антидемократии) текущей общественно-политической жизни.

Для переходного периода необходима 'имитационная демократия'. Следует сразу оговориться, что под ней подразумевается не профанация демократии с помощью тех или иных политтехнологических приемов, а именно комплекс мер, с помощью которых отвыкание от мотивационных штампов демократии станет относительно безболезненным.

К примеру, ощущение причастности к власти в определенной степени может быть достигнуто путем ее виртуального переформатирования из статусно недосягаемого центра в повседневно окружающую периферию - как географическую, так и проблемную. Конечно, нет ничего хорошего в том, если власть всецело погружается в разрешение проблемы срыва отопительного сезона в регионе, отстоящем от Москвы за тысячи километров, или же с головой уходит в наведение конституционного порядка в мятежном субъекте Федерации. Однако при всем при том такая ситуация, к тому же умело преподнесенная в СМИ, способна существенно сократить ощущение дистанции между политическим центром и бытовой периферией; не допуская не подготовленных к сфере принятия управленческих решений, создать у электората впечатление его обволакивания пространством власти.

Определенную ценность для 'имитационной демократии' представляют наработки западных исследователей организационно-административных практик. Они напоминают советские приемы замещения политической демократии возможностями соучастия в производственном самоуправлении. Перекодирование мотивационных установок достигается путем привлечения работников к 'общественному менеджменту' (workplace democracy). 'Административная демократия' (administrative democracy) рассредоточивает процесс принятия управленческих решений, превращая его из прежде исключительно бюрократической прерогативы в совместный проект производственной администрации и сторонних экспертов. А небюрократическая экспертиза вообще способна стать привлекательной заменой электоральных институтов политической демократии. В конце концов, если с помощью указанных шагов удастся взять под контроль бюрократическое начало (пусть даже на конкретном производственном уровне), то через это одна из главных задач политической демократии окажется реализованной - причем совершенно с другой стороны.

Если же говорить о следующих за 'имитационной демократией' и, следовательно, более продвинутых проектах антидемократии, то среди них можно выделить как минимум три модели, обеспечивающие причастность к принятию управленческих решений в неэлекторальном поле.

Матричная модель устанавливает жесткую зависимость возможности повышать управленческий статус работника от синхронного роста аналогичных статусов его подчиненных. (По образу матрицы, синхронизирующей и делающей неизбежной одновременную динамику всех входящих в нее элементов.)

Ярусная модель может реализовываться двояким способом. Во-первых, как своего рода поликратия (власть параллельных иерархий) наоборот. Если поликратии требуется некая особая иерархия, вознесенная над всеми остальными иерархиями, то ярусная модель - это динамическая конкуренция этих иерархий при отсутствии среди них изначально лидирующей. Во-вторых, ярусная модель может быть развитием матричной - в виде иерархически построенных взаимозависимостей одного уровня.

Трансформерная модель (подобно соответствующей игрушке, мобильно перестраивающейся под различные целевые назначения) является в определенном смысле развитием модели 'адхоккратии' (от латинского выражения 'ad hoc', то есть 'для этого') американского теоретика администрирования Уоррена Бенниса. 'Адхоккратия' - господство своеобразного архипелага коллективов, собранных под решения конкретных задач и после распускаемых. Такой архипелаг покрывает собой все пространство проблемного поля. Трансформерная модель может стать дальнейшим развитием 'адхоккратии', когда сами подобные коллективы организуются в мини-архипелаги, что позволяет сохранить отлаженную систему трудовых взаимоотношений на более длительную перспективу и под разработку широкого спектра проблем (каждую - своим сегментом мини-архипелага).

Эффективность развития - главный критерий правомерности и неправомерности, истинности и неистинности, перспективности и тупиковости. И если потребности развития диктуют решительный отказ от тех или иных наработок прошлого опыта, пусть даже блестяще себя зарекомендовавшего в предшествующие эпохи, то с подобным решением нельзя медлить. Не исключено, что Россия в очередной раз сможет обратить свою архаичную (на первый взгляд) инаковость в колоссальное цивилизационное преимущество, способное сотворить действенную альтернативу отжившим социальным практикам уходящего Модерна.

 

Политический класс

октябрь 2005


Реклама:
-