Журнал «Золотой Лев» № 73-74- издание русской консервативной мысли

(www.zlev.ru)

 

В. Дегоев

 

Кому нужна «правда» истории?

Гуманизация исторического образования как стратегия

 

Большинству людей вопрос 'Кому нужна 'правда' истории?' кажется нелепым. Однако существует ничтожное меньшинство, которое по крайней мере не отрицает, что тут есть над чем задуматься. К этой статистически почти невидимой величине я и обращаю свой крамольный вопрос.

Автор этих строк - кавказовед по профессии и опыту - написал, как и десятки его коллег, немало правдивого и правдоподобного по различным сюжетам прошлой и новейшей истории Кавказа. Сделало ли это кого-нибудь счастливее, мудрее, добрее? Глубоко сомневаюсь. В лучшем случае это не причинило вреда. В худшем - обострило идеологическое противостояние по поводу одной из самых взрывоопасных тем - межнациональной.

Впрочем, другие - 'русские' - проблемы отечественной истории тоже, и давно, стали источником общественного и нравственного раскола, усугубленного отчаянным нежеланием услышать и понять друг друга. Никем не укрощаемая, но кое-кем умело управляемая социальная энергия ненависти и ксенофобии уже не в теории, а на практике работает на ускоренное разрушение фундаментальных основ государственности, национального единства, культуры, цивилизации.

По ряду причин, возможно, главная из которых, по определению одного видного политолога, 'нищета лидерства', советская сверхдержава оказалась неподготовленной к стремительному подъему с относительно спокойных, 'застойных' глубин одной Системы на бурную поверхность другой. Началась кессонная болезнь, поразившая жизненно важные органы государства, общества, экономики.

Не создав механизма для отделения зерен от плевел, мы обрекли себя на пакетное заимствование достижений и пороков Запада. И, как часто случается, готовность очаровываться формой взяла верх над способностью проникать в суть. Наряду с полезным и необходимым мы получили 'оттуда' нечто пагубное - то, от чего нас долгое время защищал не только и не столько железный занавес, сколько советско-имперская цивилизация и ее плавильный котел интернационализма и мультикультурализма.

Среди самых деструктивных приобретений - дегуманизация практически всех сфер бытия и познания, культивирование веры в возможность и необходимость конечного постижения природных и общественных явлений.

Наука с ее тягой к абсолютному знанию спасла человечество от многих напастей и дала то, без чего теперь нельзя представить жизнь. Но это же неистовое стремление добраться до истины открыло в природе-мачехе такие глубины 'правды', о последствиях прикосновения к которым придется жалеть вечно. Роберт Оппенгеймер содрогнулся, поняв, какое чудовище производит на свет. Однако это не помешало ему довести адскую работу до конца. Грех всезнания оказался сильнее великого ученого, просившего у Всевышнего, как гласит легенда, прощения за эту непобедимую человеческую слабость.

Кто знает, может, другие гениальные умы, постигавшие науку умерщвления живого на Земле, тоже терзались угрызениями совести. Но какой от этого прок? Сегодня несметные арсеналы изощренного оружия массового уничтожения - такая же обыденность, как и высокотехнологичные бытовые удобства. А на очереди - умопомрачительные перспективы реализации девиза 'знание - сила' в сферах жизни, которые к сбережению этой самой жизни отношения не имеют.

Одним из ярчайших символов большой науки как неодолимой страсти к неизведанному остается, к прискорбию, тот факт, что атомная бомба появилась и была использована гораздо раньше, чем атомная электростанция. Нет ни малейших признаков нравственной готовности ученых мужей отказаться от соблазна примерить свои состоявшиеся и грядущие открытия к инфернальным целям и предложить себя к услугам власть имущих.

 

История как гуманитарная наука

 

При чем здесь 'правда' истории? Была бы ни при чем, если бы эта проблема не стала объектом спекуляций, инструментом духовного разъединения и разрушения людей, способом воспитания взаимной ненависти. Иными словами - оружием массового поражения сознания с коэффициентом 'полезного' действия, сопоставимым с эффектом тысяч ядерных зарядов.

Быть может, самый деликатный и болезненный вопрос для историка - справедливо ли именовать его ремесло наукой? Согласия тут нет и, видимо, не будет. Но, как нам кажется, примирительная формула для противоположных точек зрения есть. Суть ее в следующем. Если искать прямые аналогии между историческими явлениями и законами, скажем, математики или физики, то мы их не найдем по причине отсутствия таковых. В этом смысле история, не переводимая на язык точнейших категорий, знаков и связей, далека от науки. В противном случае историк с помощью метода проекции прошлого на будущее мог бы легко выдавать долгосрочные и стопроцентно достоверные прогнозы, чего еще не удавалось никому. При этом остается открытым вопрос: 'Стоит ли сокрушаться на сей счет человечеству, которое не всегда уверено в том, хочет ли оно наперед знать свою судьбу?'

Вместе с тем нельзя отрицать, что история, подобно математике и физике, - особая сфера познания со своими предметом, методами, целями, средствами, в том числе характерными для любого познавательного процесса. И тут позволительно говорить о сходстве с научными формами мышления и анализа. Но лишь в той степени, в какой это допускает профессиональная специфика исследования тонкой и сложной материи - прошлого.

Предложенная формула компромисса между крайними взглядами на смысл исторического познания изобретена не нами. Она нашла выражение в общепринятой классификации наук: естественные (точные) и гуманитарные, или общественные.

Само понятие 'гуманитарный' предполагает не только холодно-бесстрастное, научное изучение материального и духовного пространства, в котором обитает несовершенный и не поддающийся точным замерам человек, но и обустройство этого пространства на основе великих гуманистических идеалов, насыщение его целительной нравственной атмосферой, необходимой для выживания рода людского вообще и народа-государства в частности.

У истории как одной из общественных наук всегда имелось практическое назначение, связанное, скорее, с изучением социально-воспитательной составляющей накопленного человечеством колоссального опыта, чем с верой в существование исторических законов. Впрочем, попытка найти и сформулировать эти законы и тем самым сделать из истории 'периодическую систему элементов', похоже, не прекратятся никогда. Это если и не слишком продуктивное, то, во всяком случае, естественное занятие для человеческого разума, устремленного к совершенству. Такая пытливость небесполезна с точки зрения обогащения и упорядочивания профессиональной технологии исследования прошлого.

Грань между пользой и вредом, однако, исчезает там, где историческую науку начинают искусственно преобразовывать в набор точных схем, жестких взаимосвязей и строго формализованных логических операций. Где хирургическим скальпелем, без анестезии профессионал или любитель, перевозбужденный перспективой явить 'городу и миру' подлинную правду, бездумно вскрывает в прошлом все без исключения. И чем отвратительнее эта правда, тем выше пафос и восторг разоблачителя, тем сильнее иллюзия причастности к настоящей науке и желание идти дальше. В этом и есть опасная суть дегуманизации истории как неотъемлемой части общенациональной культуры.

Характерное для конца 1980 - 1990-х годов повальное увлечение идеей превращения российской исторической науки в упражнение по самоистязанию и изобличению нашего прошлого нанесло непоправимый урон моральному и психическому состоянию общества.

Возможно, самое любопытное в том, что нас к этому явно никто не принуждал. Запад просто намекнул на целесообразность деидеологизировать историю России и СССР, чтобы соответствовать интеллектуальным и культурным стандартам западной цивилизации или общечеловеческим ценностям. Мы поняли это на свой манер - как необходимость публично выпотрошить себя и таким образом избавиться от скверны. Исполнители нашлись мгновенно и в огромном количестве. Некоторые из них прекрасно осознавали, что творят. Именно это и страшно. Другие же, скорее всего, не догадывались о теперь уже очевидном: деидеологизация служила мощнейшим идеологическим орудием, разрушившим культурное, духовное и государственное единство сначала советского народа, а затем - России. Попутно заметим, что западные политики и обслуживающие их интеллектуалы (в том числе историки) ни при каких обстоятельствах не позволяли себе такой роскоши, как идеологическое разоружение, поскольку не сомневались в последствиях подобного действия.

 

Деидеологизация российской истории

 

В 1990-х энтузиазм, с которым российские историки выставляли на правеж великое прошлое своей страны, еще можно если не оправдать, то хоть как-то объяснить массовым неофитическим экстазом приобщения к идеалам либерализма. Гораздо труднее понять, почему эта исповедально-истерическая кампания продолжается сегодня, когда, казалось бы, пора прозреть.

С каким-то иррациональным, сладостным чувством мы перед всем миром сами себе устраиваем порку, не уставая каяться за свою 'варварскую', 'кровавую', 'тоталитарную' (и Бог знает какую еще) историю. Мало того, мы вымаливаем у Запада прощение за то, что и по сей день не похожи на него, как ни стараемся. За то, что Россия - такая, какая она есть, а не такая, какой ее хотят видеть из заграницы.

Подобным самобичеванием не занимается никто. Американцы и европейцы не всегда гордятся своим прошлым, но по крайней мере не презирают его. А даже когда презирают, то этого чувства не показывают и - уж точно - не упиваются им. Загляните в американские, французские, английские, итальянские и другие западные учебники или в монографические труды по истории. В них мировые события прошлого и импортные артефакты общечеловеческого значения вращаются вокруг национальной истории, как астероидные осколки вокруг планет-гигантов. О себе - много, подробно и с пафосом. О других - бегло и с избирательным набором оценок, из которых самые лестные сводятся к бесстрастной констатации достижений.

И полистайте нашу историческую литературу последних 15 лет. Главная программно-стратегическая установка - сказать всю правду - отвела идеологический маятник от партийно-коммунистических штампов к другой крайности - воинственно-либеральному ревизионизму и нигилизму. На рекламный поток была поставлена только та 'правда', которая могла обслужить новую власть, новое околовластие, новые общественно-экономические отношения, новую мораль. Все остальное либо замалчивалось, либо подвергалось уничтожающей критике, либо опошлялось. Разоблачительная патетика шла рука об руку с покаянной экзальтацией. Все это агрессивно навязывалось массовому сознанию, которое лишилось прежних духовно-культурных и идеологических ориентиров, служивших иммунной защитой от опасных вирусов. Деидеологизация, ставшая для либеральной интеллигенции едва ли не культовым словом, оказалась повивальной бабкой новой, хищнической идеологии, быстро освоившей агитпроповские методы и достигшей соответствующего размаха. Остается лишь досадовать на то, что ей удалось рекрутировать в свои ряды ярких людей, недюжинные таланты которых нужны для созидательных целей. Будь на их месте посредственные исполнители, обществу было бы легче разобраться в пагубной сути многого из того, что мы импортировали с Запада.

Новомодные и (опять-таки, к сожалению) даровитые властители дум заполнили подавляющую часть информационно-образовательного пространства, хорошо проплаченного и поэтому огражденного от конкурирующих идей, черный список которых включает концепты государственничества, высокой культуры и нравственности, гуманизма, справедливости, патриотизма и других 'пережитков' социалистического строя.

Огромным, стратегически важным полем для насаждения дегуманизированной идеологии, естественно, стала историческая наука. На этом поприще тоже трудились блестящие профессионалы. Чем честнее они это делали, тем выше поднимался разоблачительный градус их оценок. И тем меньше они давали себе труда задуматься над некоторыми риторическими вопросами.

Чем, скажите на милость, Людовик XI лучше Ивана Грозного, а западные государства и империи нравственнее империи Российской? Неужели в основание европейской цивилизации было положено меньше людского горя, крови и страданий? Поводов для подобных сравнений не счесть, и последние, если уж по гамбургскому счету, очень часто оказываются не в пользу Запада. В начале XIX века военную диктатуру и, по сути, оккупационный режим в Европе установила революционная Франция, а не самодержавная Россия, которой пришлось выполнять освободительную миссию. В 1815 - 1816 годах с великой (по словам Гете) идеей мирного сосуществования и всеобщего разоружения выступил, к изумлению европейских правителей, Александр I - хозяин самой могущественной материковой империи, вполне соответствовавшей статусу сверхдержавы. Именно он, а после него 'жандарм' Николай I обеспечили европейцам благословенный 'долгий мир' (1815 - 1854 гг.), о котором те мечтали и который этим же европейцам в конце концов надоел настолько, что стало невозможным помешать им вернуться на тропу войны.

Почему-то мало кто и у нас, и за рубежом вспоминает, что именно самодержцы всея Руси - 'дикой', 'отсталой' и 'ненасытной' - выдвигали опережавшие свое время проекты гуманизации международных отношений и создания систем коллективной безопасности. Смелая разоруженческая инициатива Николая II в 1898 году - еще один из многих примеров.

И уж совсем не припоминается, чтобы кто-то обращал внимание на очевидный, но, конечно, малоприятный факт: неискупимый грех за развязывание двух самых страшных в человеческой истории войн (1914 - 1918, 1939 - 1945) лежит не на 'тоталитарной' России, а на 'просвещенной' и 'либеральной' Европе.

 

Новая 'правда' истории

 

Зато козырная карта в колоде русофобской идеологии всегда наготове. Ее пускают в ход тогда, когда в очередной раз возникает потребность доказать, что Россия - это не цивилизация, а аберрация мировой истории. Практикующие на данном поприще мыслители иногда не в состоянии соблюсти даже внешнюю политкорректность, которая предписывает употреблять по отношению к труднопостигаемым и зачастую именно поэтому ненавистным явлениям понятие 'другое' вместо 'отвратительное'.

В многовековой истории России, как выясняется, нет внутреннего, сущностного развития, то есть прогресса. Ее 'прогресс' заключается лишь в технологической эволюции двух извечных, неотъемлемых друг от друга начал - диктатуры и рабства. Одно из них не нашло для себя лучшего вектора развития, кроме как 'закономерно' вызреть из опричнины Ивана Грозного в сталинский репрессивный режим. Другая, столь же глубоко укорененная и исключительно 'русская' особенность тоже была обречена на изменение формы, а не сути, да и то не слишком затейливое - от безмолвно-покорного общества XVI - XIX веков к новому, относительно образованному типу социального робота - homo sovieticus, - готового по мановению властного перста объединяться с себе подобными в 'агрессивно-послушную', 'совковую биомассу'.

Заметим, что самые оскорбительные и унизительные для достоинства советского и российского человека[1] ярлыки изобретены не на Западе, где все же порой хватает ума и тонкости заменять грубые и бестактные формулировки эвфемизмами. У нас же сочные плоды площадных соревнований в безвкусице, непотребщине и презрении к чувству меры стали классикой перестроечной и постперестроечной политической афористики. Мы и здесь умудрились высечь себя настолько самозабвенно и угодливо, что вызвали у многих зарубежных аналитиков помимо брезгливой реакции стойкое впечатление - наше раболепие неизбывно, меняется лишь объект поклонения.

За 15 лет постперестройки у нас выросло поколение 'пепси', которое если и любит 'отеческие гробы', то 'странною любовью'. Трудно, к примеру, понять трепетный ажиотаж, охвативший наших любителей старины из ряда исторических клубов в связи с 200-летней годовщиной Аустерлицкого сражения (1805 год) - не самой славной страницы русской истории. Была подготовлена большая группа ряженых энтузиастов для поездки к месту событий и участия в массовой инсценировке, показывающей, как нас тогда крепко поколотили. Почему бы в таком случае не пригласить французов, чтобы разыграть историческое действо, скажем, у Малоярославца или, еще лучше, на Березине? Любопытно знать, согласятся ли они на это, и если да, то с какими чувствами?

Между прочим, 'правда' истории, которая у каждого своя, может стоить очень дорого в прямом, финансовом смысле. Нынешнее украинское руководство подняло и муссирует тему голодомора начала 1930-х годов с одной целью - заставить Россию покаяться и конвертировать свое покаяние в компенсационные выплаты в твердой валюте. В целом такую же подоплеку имеют требования к Москве признать политику СССР в отношении Прибалтики и Польши агрессией, оккупацией и преступлением.

Мне часто доводилось неформально общаться с крупными американскими специалистами в области русистики и советологии. Они - кто с горечью и досадой, кто с удивлением и усмешкой - рассказывали о разочаровании в интеллектуальном качестве либеральных идей, с которыми в 1990-е годы гастролировали по университетам США наши соотечественники - гуманитарии и грантообладатели, полагавшие, что своими ученическими экзерсисами являют Западу откровения. При этом мои собеседники прекрасно понимали, что профессиональный уровень российских ученых - безусловно, высокий - здесь ни при чем.

Дело в данном случае в заведомом и по-человечески объяснимом стремлении понравиться своей верностью постулатам либерализма и решимостью отмежеваться от советского идеологического наследия. Это быстро наскучило американской университетской публике. Поначалу она жадно набрасывалась на любого заезжего россиянина, даже с плохим английским. Потом аудитории стали заметно редеть, поскольку американцы хотели услышать то, чего не знали, и то, что им интересно, а не перепевы идеи о неизбежном торжестве либерализма в России и во всем мире. Другими словами, они не могли взять в толк, зачем привозить в Тулу самовары. Отчасти и поэтому мода на Россию держалась недолго.

Запомнился разговор с американским профессором, видным историком и тонким наблюдателем жизни. Он рассказал о том, как однажды пригласил российского коллегу в кафе. Расположились за столиком у окна во всю стену. А за стеклом - на тротуаре - спит бомж, пьяный, обкуренный или принявший дозу. Каково же было изумление профессора, когда его гость, указав пальцем на распластавшуюся фигуру, с восхищением и без тени иронии воскликнул: 'Вот для меня самая емкая и убедительная метафора свободы и раскрепощенности!'. На вопрос смутившегося американца о том, какое отношение безобразная картина имеет к свободе, наш соотечественник торжественно возвестил, что они, западные люди, привыкшие дышать полной грудью, не чувствуют целительного воздуха демократии; надо пожить в России, чтобы по достоинству оценить глубокую символику, валявшуюся за окном.

 

Свобода и рабство

 

Выдавливание из себя раба - дело благое и великое. Но на него уходят эпохи и века. При этом абсолютное достижение цели не гарантировано. Рабство со всеми его модификациями, в том числе демократическими, заложено в природе человека. Полностью изжить этот индивидуальный и массовый психологический феномен невозможно хотя бы потому, что тогда другое, не менее метафизическое явление - свобода - потеряет антитезу и точку опоры, а вместе с ними смысловой стержень. Рабство и свобода - не объективные состояния, а самоощущения человека, сообщества, народа. У нищего при тоталитарном режиме может быть больше внутренней свободы, чем у миллиардера в сверхлиберальном государстве, который находится в плену (пусть и добровольном) у безумного числа обстоятельств. Его внешне безграничный выбор жестко регламентирован страхом упустить, потерять, проиграть - то есть сильным социально-биологическим рефлексом, порабощающим дух и волю. Если кто-то когда-нибудь придумает способ измерения человеческого счастья, то совершенно очевидно, что степень либеральности социума не станет главным критерием и всеобщим эквивалентом. Не случайно число самоубийств на единицу населения не зависит ни от величины достатка, ни от величины свободы.

Что касается рабства как социального института, то оно едва ли заслуживает осуждения, одобрения или иной эмоциональной реакции. Скорее - спокойной констатации того факта, что большая часть истории человечества связана с существованием данного института, без которого, между прочим, трудно представить великие цивилизации древности и античности.

Свобода и несвобода - непростые категории, а в своих крайностях еще и очень опасные. Найти конструктивный баланс между ними трудно. Но четкий критерий конструктивности все же существует и выражается в одном - в способности общества выжить и развиваться. Эта стратегическая цель требует жертвоприношений. Фокус, однако, в том, что их избыток так же гибелен, как и недостаток. Сегодня за счет ослабления разрушительного потенциала рабства резко возрос разрушительный потенциал свободы, стихийная, анархическая и хаотическая составляющие которой намного превысили допустимый уровень. Быть может, в этом и заключена драматическая суть нынешнего исторического момента для России и мира.

В чем же выход? Только не в попятном движении, ибо любой возврат есть тупик. Путей в будущее много, но наименее опасные из них так или иначе пролегают через острую необходимость массового воспитания понимания свободы как чувства высочайшей ответственности за себя и за других. В качестве созидательного средства свобода должна быть не абстракцией и тем более не социальной практикой, стоящей 'выше добра и зла', а целенаправленным действием с глубоким гуманистическим смыслом.

 

Профессионалы и любители

 

Все это имеет прямое отношение к изучению истории, поскольку будущее во многом исходит из прошлого. От качества извлеченного из истории строительного материала будет в конечном счете зависеть судьба России.

Историческое образование всегда и везде - пусть и без официальных деклараций - признается стратегическим направлением государственной политики в деле воспитания молодого поколения, формирования национального самосознания. По масштабам, глубине и эффективности воздействия это куда более мощное идеологическое и психологическое орудие, чем блестяще срежиссированные пиар-кампании политических партий, способные достигать лишь конъюнктурных и краткосрочных целей.

Сверхвысокие энергии требуют крайне осторожного обращения, управления и контроля. Их можно использовать и во благо, и во вред. Чернобыльская атомная электростанция останется в памяти как трагедия, а не как выдающееся изобретение человеческого гения, принесшее людям много пользы до рокового апрельского дня 1986 года.

Историческое образование тоже относится к области высоких энергий, только иного социально-духовного происхождения. Это - архиважное обстоятельство с точки зрения огромных масштабов позитивного или негативного влияния на самый восприимчивый и самый оголенный нерв общества - массовое сознание. Бисмарк утверждал, что Франко-прусскую войну выиграл немецкий учитель. Но не забудем и другое: тот же немецкий учитель выпестовал целое поколение, промыв его мозги до такой степени чистоты, что в них не осталось ничего, кроме великогерманского шовинизма, расизма и агрессии. Именно из этого поколения вышел человек, присвоивший себе с благословения уже безнадежно больного общества статус непогрешимого вождя нации и ввергший в небывалую трагедию свою страну и весь мир.

На эту же тему есть примеры иного рода. Они - из проклинаемой нами советской действительности. Герой Вячеслава Тихонова из фильма 'Доживем до понедельника' - школьный учитель истории, сумевший заворожить ребят, стать для них воплощением высоких идеалов - не выдумка режиссера. Это типичный, собирательный образ русского, российского, советского интеллигента, сеятеля разумного, доброго, вечного, творца, ваятеля и врачевателя душ[2]. Он существовал в реальности и буднично делал свое великое дело не вопреки, а благодаря тогдашней системе всенародного образования. У меня есть право говорить об этом. Я и мои сверстники учились у таких людей, и не в плакатной московской спецшколе, а в обычном учебном заведении почти на окраине 'советской империи'.

Нравственное здоровье народа ни в коем случае нельзя отдавать на откуп стихийным, тем более разрушительным силам и превращать в объект экспериментов или поле для свободной идеологической конкуренции, осуществляющейся по законам рынка. Мы уже пожали и продолжаем пожинать горькие плоды полного отказа от государственного протекционизма, направленного на защиту наших культурно-ценностных основ. Моральное разоружение оказалось гораздо более серьезной угрозой для национальной безопасности, чем военное. Вместо 'светлого капиталистического будущего', где (нам обещали) в центре социального пейзажа - свободный и преуспевающий индивидуум, а не репрессивное государство, мы получили тотальное нравственное разложение. И случилось это благодаря тому, что обещанное было-таки выполнено, но только в отношении мизерной части общества. На переднем плане нынешней картины корпоративного процветания хорошо видны знаковые персонажи, сказочно разбогатевшие за счет разграбления общенационального достояния и свободные от моральных ограничений.

В советские времена 'критически мыслящее меньшинство' потешалось над идеей искусственного выращивания нового, 'коммунистического человека'. Многим из остряков, которым удалось дожить до осуществления их мечты о свержении ненавистного строя, сегодня не до смеха при виде нового 'капиталистического человека', выросшего в 'естественных' условиях.

Массовое историческое образование как система черпает стимулы для развития из более глубокого источника - исторической науки. Она же задает то или иное мировоззренческое направление движения. Эти две разновидности общественного сознания близки, но не тождественны. Существующая между ними связь реализуется в специфических формах, через сложные передаточные механизмы, на работу которых влияют мегатренды и частные конъюнктуры в политике, идеологии, культуре, экономике и т.д.

Историческая наука принадлежит к 'чувствительным социальным технологиям' в не меньшей степени, чем историческое образование. Но она, будучи более профессионализированной, или, если угодно, эзотерической сферой познания, представлена весьма ограниченным числом специалистов высокого класса. В их руках сосредоточена не всегда видимая власть над умами и сердцами, которой можно распорядиться по-разному. Поэтому именно на них лежит большая нравственная ответственность за состояние питательной среды, обусловливающей качество и продуктивность общенационального исторического образования.

Профессиональная гуманитарная наука (прежде всего история) и народное просвещение не должны быть сообщающимися сосудами в точном значении этого физического явления. Как не должны быть таковыми теоретические знания, стремящиеся к запредельному, и реальная жизнь, где благополучие бытия как условие спасения гораздо дороже 'высокой истины обмана', не раз доставлявшего человечеству беды. Чем глубже проникает профессионал в сложнейшие пласты истории, тем ответственнее ему следует подходить к проблеме толкования и популяризации извлеченной оттуда информации, которая по большому счету никогда не бывает однозначной. Как и в другой науке о человеке - медицине, - во главу угла надлежит поставить принцип 'не навреди'. Конечно, историк - не сапер, который за свою единственную в жизни ошибку этой самой жизнью и расплачивается. И не хирург, чья низкая квалификация или халатность может нанести ущерб физическому здоровью людей. Однако представители исторической профессии имеют дело со столь же хрупкой и взрывоопасной вещью - нравственным здоровьем народа. Сбережение или растрата этого бесценного стратегического капитала во многом зависит от них.

Со времен первого крупного разделения труда человечество достигло гигантского прогресса в специализации знаний и умений. Побочным следствием этого стали сложные взаимоотношения между профессионализмом и любительством. В некоторых сферах деятельности, точнее увлечений, это, кажется, не приносит особого вреда. Хотя и тут - как посмотреть. Человек пишущий, рисующий, поющий (и т.д.) для собственного удовольствия, - это прекрасно, вне зависимости от качества исполнения. Когда же он начинает агрессивно претендовать на то, чтобы незрелые и безвкусные плоды его 'творческого' самовыражения стали культурными стандартами общества, это совершенно иная ситуация, требующая и оправдывающая вмешательство тех, кому небезразлично духовное состояние народа.

В современном мире, где все связано со всем, пространство, в котором можно любительствовать с минимальным ущербом для окружающих, стремительно сужается. Скажем, человек, занимающийся неправильным (каким оно и бывает в большинстве случаев) самолечением, губит только себя. Если же он принимается испытывать свои дилетантские познания в фармакологии на людях - это преступление. Никто и не подумает доверить реаниматологу, спасшему сотни человеческих жизней, проблему спасения в экстренных ситуациях совершенно иного рода. А авиаконструктор никогда не сядет за штурвал своего детища, чтобы поднять его в воздух, поскольку это должны делать специалисты соответствующего профиля.

Великий принцип разделения труда забывается, когда дело касается гуманитарных ремесел, в частности познания истории. Это якобы не бог весть какая премудрость, и разобраться в ней сможет каждый. Ведь история - не более чем область любопытства и подобие науки, отвечающей на элементарные вопросы: 'Что? Где? Когда?' Это глубочайшее обывательское заблуждение породило легионы историков-любителей, от которых, возможно, было бы меньше ущерба, если бы они не навязывали с телеэкранов себя и свой 'авторский' взгляд на сложнейшие и трагические проблемы нашего прошлого; если бы они воздержались от исторического просвещения народа в стиле комиксов; если бы они дали своей душе и совести труд задуматься, прежде чем походя касаться святынь народной памяти и применять губительные методы шоковой терапии к общественному сознанию.

Можно, конечно, объяснять процесс опошления и балаганизации российской истории жесткими законами шоу-бизнеса. На самом деле это больше, чем бизнес. Это - политика. Или отсутствие ее, что не менее страшно.

 

История как искусство

 

Разумеется, история в сравнении с точными дисциплинами предполагает подчас совершенно иной тип мышления, обобщения, а также практического использования результатов познания. И - что лукавить - совершенно иного эмоционально-психологического восприятия. (Впрочем, Анри Пуанкаре считал, что без поэтического взгляда на вещи, без сильно развитого воображения и интуиции нельзя стать великим математиком. Одного из таких математиков я видел по американскому телевидению почти рыдающим от счастья, когда он рассказывал журналистам о том, каково это - находиться в предчувствии крупнейшего открытия.)

Тонкие материи - к каковым принадлежит историописание - требуют хорошо развитого чувства меры, отменного вкуса, выразительного стиля и других специфических навыков и дарований. Самые блистательные исторические труды, оказавшие огромное влияние на просвещение российского общества и развитие исторической науки, создавались людьми, которые были прежде всего художниками слова и мысли, подвижниками добра и патриотами, а уже потом конструкторами стройных и строгих научных концепций. Эти ученые составляют гордость не только, а порой не столько отечественной историографии, сколько великой российской многонациональной культуры. Мы зачитываемся и восхищаемся Василием Ключевским не потому, что он внес бесценный вклад в научную методологию познания (самая слабая сторона его творчества), а потому, что это Ключевский! Прямые и косвенные наследники его школы создали лучшие произведения советской исторической литературы. И им не помешали ни тоталитаризм, ни коммунистическая идеология, ни партийные указания. Они не стеснялись говорить, что работают ради процветания своей страны, ее народа, ее культуры. И в этом не было ни малейшего конфликта с их совестью и внутренними убеждениями.

Оставляя для другого разговора проблему взаимоотношений власти и интеллигенции в СССР, заметим, что они были единодушны по крайней мере в одном: история есть стратегическое, системообразующее направление в области просвещения и воспитания масс. Иными словами - средство сохранения и охранения культурно-духовных основ народной жизни, реальные последствия подрыва которых сегодня налицо.

Тем, кто сомневается в колоссальном воздействии исторического образования на формирование самосознания общества, стоит вспомнить Николая Карамзина. Его 'История государства Российского', моментально ставшая бестселлером, произвела не революцию в научных методах (его предшественники, например Иван Болтин, стояли в этом плане выше), а прежде всего нравственный переворот в умах и чувствах. Непревзойденный по тем временам стилист, чуткий интерпретатор и популяризатор, Карамзин в отличие от тогдашних маститых профессионалов знал, как задеть потаенные душевные струны соотечественников. Открыв россиянам их великое прошлое, как 'когда-то Колумб открыл Америку', он со всей мощью своего таланта показал, что в темени веков есть много такого, чем можно и должно гордиться.

Карамзин сумел органично совместить научную методологию со взглядом художника, последовательностью идеолога и убедительностью проповедника. Защитников идеи о незыблемости и благотворности самодержавия в России хватало и без Карамзина. Однако именно его труды впервые дали государству Российскому мощный рычаг соответствующего воздействия на образованные слои общества. И произошло это во многом потому, что Карамзин сделал историю частью культурно-духовного контекста, способом самоидентификации и самоощущения социальных и политических элит, в конечном счете - народа. Это было гораздо важнее, чем степень соответствия его исторических произведений критериям научности.

Русские либералы безошибочно почувствовали в Карамзине опасного идеологического конкурента, соперничать с которым было очень сложно из-за отсутствия в их лагере дарований подобного уровня. Дело не меняли ни блестящие эпиграммы в адрес историка, ни справедливая критика его не вполне научных подходов. Феномен Карамзина сотворился (выражение Юрия Лотмана) из беспрецедентного синтеза профессионального исторического (и, кстати, источниковедческого) анализа, художественного повествования и идеологического поучения. Возможно, это слишком экзотическая аналогия, но возникает впечатление сходства Карамзина с постмодернистскими писателями, историками, философами и другими специалистами, работающими со словом, в творчестве которых текст приобретает самодовлеющее значение за счет превращения формы в содержание.

Неоднократно указывая на назидательную подоплеку истории, Карамзин подчеркивал и ее терапевтическую функцию. Из прошлого он предлагал извлекать, помимо прочего, то, что может в смутное время спасти народ от отчаяния, вернуть его жизни смысл, поставить перед ним великую цель ('проект' - в современной терминологии) и вооружить средствами ее достижения. Поскольку дело тут неизбежно касается целенаправленного отбора и толкования исторического материала, возникает сложный вопрос: 'Являются ли благие намерения достаточным оправданием для этой лукавой процедуры?' В условиях нынешнего острейшего дефицита благих намерений и полнейшего изобилия лукавства в отечественной и зарубежной историографии антироссийского толка позволим себе ответить: 'Да'.

Но тут нужны пояснения. Глубокий моральный, цивилизационный кризис нашего общества, растущая манкуртизация массового, особенно юношеского, сознания, отсутствие стратегии предотвращения гибельных для России сценариев требуют (не важно, открытого или негласного) перевода всех жизненно важных систем страны в режим работы, который необходим в чрезвычайных ситуациях. Это непосредственно относится к области общенационального исторического (шире - гуманитарного) образования и воспитания.

Если кто-то увидел здесь призыв к мифологизации прошлого, то он и прав и не прав одновременно. Дело в том, что история как трудно препарируемый объект познаний неотделима от проблемы интерпретации, автоматически создающей пространство для мифов. Без этого национальные историографические школы обойтись не могут, что не делает их менее научными.

Миф не противоречит науке, ибо, во-первых, составляет предмет ее изучения и хотя бы в данном качестве тесно с ней связан; во-вторых, сложнейший феномен мифа есть не противоположность реальности, а другая реальность, потребность в которой испокон веков органически присуща человеку и разным видам сообществ. Это не всегда обусловлено бессилием перед природными явлениями и неумением их объяснить. Высокий социальный спрос на мифы пережил века - и первобытный страх перед неведомым, и средневековое суеверие, и рационалистическую революцию, и постиндустриальную стадию. Переживет и глобализацию. Все по той же причине: люди нуждаются в мифологии, видя в ней способ культурно-духовной организации жизни, ее смыслообразующее начало, моральную защиту от невзгод и хаоса. Алексей Лосев, Клод Леви-Строс и другие выдающиеся умы не случайно обращали внимание на поразительно стройную логику, структурную упорядоченность и высочайшую социальную функциональность мифа.

Все это в наше время не только не потеряло значение для России, но и приобрело особую, быть может, беспрецедентную актуальность. К сожалению или к счастью, даже самый вроде бы безобидный миф не может сохранять идеологическую нейтральность - этого ему просто не позволят заинтересованные силы.

В конце ХХ века массированная пропагандистская кампания под лозунгом 'За правду истории!' породила помимо армии воинствующих дилетантов новую мифологию, вольно или невольно направленную на духовно-ценностную переориентацию (а по сути - дезориентацию) России и нравственно-психологическое растление общества.

Надо отдать должное профессионалам, участвовавшим в походе против старой мифологии. Новые мифы искусно ваялись из сложной смеси фактов, домыслов, вымыслов, научных идей и наукообразных толкований. Во многих из этих интеллектуальных поделок не было лжи, а была 'другая' правда, востребованная временем и теми, кто чувствовал себя в нем по-хозяйски. Беда только в том, что эта 'правда' вдалбливалась всем остальным, куда менее счастливым пожинателям плодов постперестройки.

Миф - величайшая сила и высочайшая технология двойного назначения, которая либо спасет, либо погубит Россию. Любой из вариантов будет реализован в полном соответствии с нашим добровольным выбором - тот случай, когда достоверный прогноз основан не на математических расчетах, а на духовных предпочтениях.

 

Нравственное измерение

 

'Неточность' исторической науки и близость некоторых ее методов миру искусства вовсе не означают, что познание истории не требует высокопрофессиональной подготовки. Более того, чем неопределеннее свидетельства прошлого, тем искуснее должен быть ученый в исследовании их. Это, однако, профессионализм особого рода, не имеющий ничего общего с технократизацией исторического образования и с бухгалтерским исчислением точного баланса между 'черным' и 'белым', 'хорошим' и 'плохим', 'верным' и 'ложным'.

Ревностным блюстителям чистоты научно-исторического познания есть чем утешиться. Им никто не мешает искать свою правду в архивных недрах, в новейших методологиях, в узкокорпоративных мероприятиях для посвященных и т.д. При этом, впрочем, памятуя, что отнюдь не все из высоколобой науки следует переносить в образовательно-воспитательную практику. Эти разноименные сферы - из соображений, если угодно, духовной, психологической безопасности страны - должны находиться на определенной дистанции друг от друга, внутри своих профессиональных задач. Ведь не приходит же в голову людям, лежащим на операционном столе, изучать свои развороченные внутренности и подсказывать хирургу, что делать.

Есть бездны, куда человеку лучше не заглядывать, если он хочет выжить. Погоня за абсолютным знанием на фоне утраты нравственного императива и гуманистического инстинкта будет означать для человечества одно - самоуничтожение. Успокаивает то, что конечное постижение сути вещей невозможно. А удручает перспектива наступления эпохи, когда люди, неуемные в жажде победить природу, окажутся окончательно порабощенными результатами этой пирровой победы, то есть творениями своего ума и рук.

Чем больше будет знать человек, тем жестче должен стать контроль над сферами применения этого знания. Особенно там, где оно может захватить безраздельную власть над человеческим духом и моралью.

К сожалению, этот рецепт спасения слишком похож на утопию. Наш бег за горизонт, к новым печалям, неостановим. И вполне вероятно, закончится он пропастью. Лучшее, что можно придумать в такой ситуации, - сделать этот путь максимально длинным и извилистым, повысив ожидаемую продолжительность жизни человечества до неожиданно высоких показателей.

В заключение возьму на себя смелость объединить два великих афоризма в одну сентенцию, злободневную и не очень радостную: многознание уму не научает, а лишь умножает скорбь. Вероятно, я смог бы ответить на вопрос: 'Кому нужна 'правда' истории?', если бы знал тех, кто искренне готов платить за эту правду скорбью.

 

Политический класс

№1/2006

28.01.2006



[1] «Советский» и «российский» применительно к «человеку» - это уничижительные клички, иначе говоря – ярлыки, придуманные антирусскими режимами, правящими в России, для обозначение русского человека.

[2] Редакция «Золотого льва» не разделяет столь восторженного и положительного  отношения к «сеятелю разумного, доброго, вечного, творца, ваятеля и врачевателя душ», то есть русскому учителю, профессору и преподавателю, с дьявольским трудолюбием уничтожавшему на протяжении полутора веков Государство Российское в сознании своих учеников и студентов.


Реклама:
-