Журнал «Золотой Лев» № 73-74- издание русской консервативной мысли

(www.zlev.ru)

 

М. Ремизов

 

Консерватизм сегодня

Аналитический обзор[1]

 

История консерватизма как партийного брэнда в России до сей поры резюмировалась фразой Владислава Суркова, оброненной на партсобрании "Единой России": "мы, безусловно, консерваторы, но пока не знаем что это такое". В рамках данного очерка мы будем стараться говорить о тех, кто "знает" или хотя бы думает, что знает, что это такое. То есть о консерватизме как идеологическом течении. Сначала попробуем перечислить, в первом приближении, наиболее заметные из консервативных фигур и институций.

Пожалуй, из интеллектуальных консерваторов наиболее близко к партийно-политическому "запросу на консерватизм" стоят идеологи "Серафимовского клуба", образованного в конце 2003 года группой известных журналистов — Александр Привалов, Михаил Леонтьев, Максим Соколов — и патриотических кинематографистов — Сергей Сельянов, Алексей Балабанов. Оперативным центром этой группы является журнал "Эксперт", видящий свою миссию в разработке "национально-либеральной" идеологии, причем, как правило, в экономикоцентричном ключе.

Тогда же, в 2003–2004 гг., на основе семинара "РЖ-Сценарии", действовавшего при "Русском журнале", сложился формат идеологического клуба консервативных экспертов и журналистов, получившего название "Консервативный пресс-клуб". "Кадровый костяк" клуба составили публицисты и ученые: Вадим Цымбурский, Виктор Милитарев, Юрий Солозобов, Борис Межуев, Константин Крылов, Егор Холмогоров, Андрей Окара. Своим культуроцентризмом он оттенял экономический крен "Серафимовского клуба", а в качестве полюса антилиберального консерватизма оппонировал "национал-либеральному синтезу". В качестве изданий, представляющих это направление, фигурировали в разное время — газета "Консерватор" (в 2003 году); политотдел сетевого "Русского журнала" (в 2001–2003 гг.); аналитический сайт Агентство политических новостей (с июня 2004 по настоящий момент) и альманах "Стратегический журнал", выпускаемые Институтом национальной стратегии; журнал "Русский предприниматель" (главный редактор — Андрей Кобяков) и некоторые другие издания.

Отдельно можно упомянуть направление православного консерватизма, которое не имеет четкой институциональной привязки, если не считать собственно церковных структур — таких, как Отдел внешних церковных сношений Московского Патриархата (митрополит Кирилл), или Сретенский монастырь (архимандрит Тихон Шевкунов). Это направление за последние годы заметно интеллектуализировалось благодаря деятельности таких изданий, как "Православие.ру" или "Правая.ру", лицом которых стали публицисты Виталий Аверьянов, Илья Бражников, Олег Беляков, Наталия Нарочницкая.

Среди сознательно "консервативных" общественных институций следует также назвать: литературно-философскую группу "Бастион", действующую на протяжении последних 6 лет, объединяющую писателей-фантастов и идеологов имперско-православно направления (Дмитрий Володихин, Эдуард Геворкян, Глеб Елисеев, Кирилл Бенедиктов и другие); фонд Культуры Никиты Михалкова, проводивший на протяжении нескольких лет философско-культурологический "Консервативный семинар". Существуют авторитетные центры, не декларирующие напрямую идеологический консерватизм, но имеющие к нему непосредственное отношение. Такие, как многолетний "Экспериментальный творческий центр" Сергея Кургиняна, издающий журнал "Россия XXI" и альманах "Школа целостного анализа", или Институт русской истории при РГГУ, возглавляемый Андреем Фурсовым, где выходит в свет "Русский исторический журнал".

Наконец, следует назвать несколько имен, которые сами по себе равнозначны "институтам" консервативного идейного поля. Это Александр Солженицын, покойный философ-политолог Александр Панарин, философ-геополитик Вадим Цымбурский, лево-консервативный мыслитель Сергей Кара-Мурза, консервативный "миссионер" и геополитик Александр Дугин, религиозный философ и историк Владимир Махнач, православный публицист Андрей Кураев…

Конечно, этот набор консервативных фигур и центров заведомо произволен и неполон. Систематизировать и расширять его — задача для историков и социологов. Наша задача в данном случае в другом: понять, что придает всему этому "социальному срезу" характер "интеллектуального поля"? И возможно, идеологического полюса.

 

Консерватизм в поисках "референта"

 

Едва только в консерватизме начали видеть некую идейно-политическую платформу, как консерваторы повели друг с другом борьбу за политическое определение консерватизма — за возможность дать полю свою разметку. Эта борьба не является признаком склочности. Она представляет собой естественную и вполне продуктивную реакцию на изначально проблематичный статус консерватизма как политической идеологии. Каждый назвавшийся "консерватором" слышал этот вопрос неоднократно: что вы собираетесь "консервировать" в России — стране с неоднократно прерванной традицией? Вопрос вполне уместный. Но именно как вопрос. А не как аргумент против российского консерватизма. Дело в том, что консерватизм как таковой выходит на сцену именно тогда, когда "консервировать" уже поздно. Когда символический порядок имперского и сословного общества, который, собственно, и мог служить предметом "консервации", — поскольку был равнозначен для религиозного сознания миропорядку — превратился в руины по мере продвижения "просвещения", "революции", "эмансипации". Консервативное сознание, пробужденное к жизни ощущением своей связи с уходящим миром, попадает в ситуацию конфликта, но конфликта продуктивного: вынуждающего консерватора "делать себя вместо того, чтобы просто быть". Обосновывать свое право на участие в политической современности консерватор может — лишь сознательно "моделируя" то, что подлежит "охранению".

Таким образом, исходное ретроспективное и негативное переживание, из которого "рождается" консерватизм еще не представляет собой никакой политической позиции. Политический статус консерватизма заведомо проблематичен: ощущение наследственной связи с "уходящим миром" должно быть рефлексивно переработано в претензию на участие в политическом настоящем. Консерватор вынужден дополнительно обосновывать свою политическую уместность. Стиль и метафизика этих обоснований могут быть весьма различны. Отсюда, во многом, и коренное различие в определениях и самоопределениях консерваторов.

Прежде, чем двигаться дальше, отметим один момент — важный не столько идеологически, сколько психологически. Если консерватизм рождается как реакция на "непоправимую утрату", то современный российский консерватизм, без сомнения, рожден как реакция на уничтожение и распад советской империи. Это и есть "старый порядок" современных консерваторов, который как таковой невозвратим ("реставрация — особая форма уничтожения реставрируемого", — предупреждал Карл Шмитт), но служит психологической точкой отсчета. Общность опыта утраты имеет большое эмоциональное значение: президент, сожалеющий об СССР — уже наполовину свой. (Конечно, это верно не для всех консерваторов. Взять того же А. Солженицына. Его ностальгическая родина — за пределами октября семнадцатого. Но своеобразие российского консерватизма во многом предопределяет именно изживание утраты советского "старого порядка"). Можно даже сформулировать методологическую максиму: первичное, психологическое понимание консерватизма должно ориентироваться на вопрос "что вы потеряли?". "Что вы намерены сохранять?" — это уже второй вопрос. Варианты ответа разные, но их не то, чтобы много.

Первая и простейшая реакция: сохранять то, что попадется под руку. "То, что создано за последние полтора десятка лет, хорошо бы сохранить. Надо признать, багаж получается не такой уж большой. Тем важнее его сберечь". Так говорит Владислав Сурков о правоконсервативном кредо Единой России. Но даже этот консерватизм статус-кво обладает лишь кажущейся простотой. Сознательное сохранение, воспроизводство любой развивающейся социальной системы требует прежде всего — способности теоретически различать в ней существенное и несущественное, а также практически отделять одно от другого. Т.е. некоего представления о сущности системы, которое никак не выводимо из ее данности. Иногда, впрочем, в данности и предлагают видеть суть дела. Но режим, легитимирующий себя через лозунг "стабильности", именно в силу этого имманентно нестабилен. Ведь нарушить информационный покой, интуитивно воспринимаемый как "стабильность", — дело техники.

Если отталкиваться от сегодняшних российских реалий, то возможен и оппозиционный вариант охранительного дискурса. В этом случае предметом сохранения мыслится не система власти, а то, за счет чего она существует: народ. Отсюда лозунг "сбережения народа" как выражение консервативного кредо по Солженицыну. Не важно, что слоган был повторен Путиным, важно, что в топике народнического сознания "сбережение" есть слово к неправедной власти, замолвленное о народе. "Неужели не образумятся все делающие беззаконие, съедающие народ мой, как едят хлеб, и не призывающие Господа?" (Пс. 13.4). Но и здесь не обойтись без уточнений: что делает, в глазах консерватора, народ — народом, т.е. чем-то достойным сознательной заботы и сбережения? В одном из первых номеров "второго" "Консерватора" Егор Холмогоров ставит в центр "народнического" понимания консерватизма — "предрассудки", безотчетно объединяющие "русских людей". Действительно, одна из традиционных миссий консервативного интеллектуала — в сознательной апологии бессознательной правды своего народа. Но есть ведь и такой парадокс: в нашем народе сколько угодно антинародных предрассудков. Каждый без труда вспомнит набор "самоедских" стереотипов русского народа (причем отнюдь не всегда "привнесенных"!), которые, как правило, не только могут, но и должны быть преодолены средствами просвещения. Отделение "истинного" бессознательного от "ложного" потребовало бы слишком глубокого погружения в метафизику "народного духа".

Самый метафизически заостренный ответ о предмете "сохранения" для консерватизма дается, пожалуй, религиозными консерваторами. Основа консервативной миссии, в их понимании, — сохранить в максимальной степени возможность спасения, которая, с одной стороны, сужается по мере нарастания "апостасии" (отпадения от веры), с другой — никогда не может быть полностью устранена. "В рамках воззрений органических, к которым консерватизм относится по определению, [охранительную миссию] невозможно мыслить, не апеллируя к понятию спасения". Это пишет Максим Соколов в рамках дискуссии о консерватизме в "Эксперте". Пожалуй, его ответ отсылает к наиболее прочному фундаменту. Но проблема в том, чтобы описать условия религиозного спасения в координатах политической миссии. Переход от естественно-охранительной установки "религии откровения" к сознательному политическому консерватизму — отдельная творческая задача, решаемая за пределами самой религии.

 

Консерватизм против консерватизма: методология реконструкции

 

Примеры подобных определений и самоопределений сегодняшнего консерватизма можно множить, но вряд ли они позволят нам увидеть его как целостный феномен. Чтобы всерьез говорить о политических идеологиях, опираться на самоназвания недостаточно. Необходим осознанный принцип селекции, хотя бы минимальная теоретическая почва для ответа на вопрос "что консервативно?". В первом приближении я бы выделил два принципиально различных методологических подхода к реконструкции консерватизма.

Первый из них рельефно выражен Сэмюэлем Хантингтоном. И, пожалуй, его точка зрения является преобладающей в политологической среде — хотя бы потому, что наиболее проста. "Обнаружения консерватизма, — пишет он, — представляют собой просто параллельные идеологические реакции на сходные социальные ситуации. Содержание консерватизма по существу статично. Его проявления исторически изолированы и дискретны. Таким образом, как ни парадоксально, консерватизм, будучи защитником традиции, сам существует без традиции. Консерватизм — этот призыв к истории, сам без истории". Утверждение Хантингтона выглядит как констатация, но по существу имеет полемический подтекст — заостренный против каких бы то ни было интегральных версий консерватизма. Этот подтекст отчасти ясен из энциклопедического комментария Леонида Полякова. Выражаемое Хантингтоном "понимание консерватизма, — пишет Поляков, — позволяет рассматривать эту политическую идеологию функционально — как ответ на вызовы, обращенные к конкретному обществу с его конкретной экономической, политической и культурной проблематикой. Нет необходимости ни сводить его всего лишь к аристократической реакции на Французскую революцию 1789, ни превращать в надисторическую "вечную" философию. Консерватизм как идеология, принципиально не имеющая идеала совершенного общественного строя (не существует "консервативной утопии"), определяется Хантингтоном как "институциональная", т.е. выступающая в защиту наличных социальных институтов, когда они оказываются под угрозой. В отличие от "идеационных" идеологий (либерализм и социализм), имеющих свой общественный идеал" (1).

В рамках подобного понимания консерватизм, действительно, не может рассматриваться как самостоятельная традиция политического мышления. Он противостоит не другим идеологиям, а радикальным прочтениям любой из них. Как таковой, он не является политическим мировоззрением наряду с другими, но представляет собой формулу их практического компромисса — между собой и с действительностью. Именно так обосновывает понятие "либерального консерватизма" один из его отечественных идеологов Алексей Кара-Мурза, который не устает повторять, что консерватизм, в его понимании, — прежде всего прививка от "варварства", необходимая базовым политическим идеологиям, будь то либерализм или социализм. Вне зависимости от того, примем мы или оспорим эту формулировку, она позволяет отчетливее уяснить взаимосвязь между методологическим и политическим подходами к консерватизму. В частности, если мы методологически ставим цель воссоздать консерватизм как интеллектуальную традицию, то мы должны будем принять для него и иное политическое определение.

Именно такую цель ставит перед собой, пожалуй, наиболее проницательный исследователь консервативной мысли Карл Мангейм. Для Мангейма как социолога знания политические идеологии значимы как несводимые друг к другу "стили мышления" (рассматриваемые по аналогии со стилями в искусстве), имеющие свою морфологию и динамику. Французская революция катализировала поляризацию этих стилей мышления, но отнюдь не предопределила навеки ни их повестку, ни их временной горизонт. Воспроизведенное Л. Поляковым шаблонное противопоставление двух "неправильных" определений консерватизма — как "надисторической философии" и как "всего лишь аристократической реакции на 1789 год", — является для Мангейма совершенно ложным. Консерватизм — философия, вырастающая, вплоть до наших дней, из корня аристократической реакции на 1789 год. То есть, с одной стороны, никакая не "надисторическая", с другой — не замкнутая в интервале "от революции до реставрации". "Консерватизм, — пишет Мангейм, — представляет собой… исторически развитую динамичную объективную структурную конфигурацию. Люди переживают опыт и ведут себя консервативным образом (в отличие от традиционалистского) в той и только в той мере, в которой включаются в одну из фаз развития этой объективной мыслительной структуры (обычно в современную им фазу)". Понимание консерватизма как "объективной мыслительной структуры", имеющей свою морфологию и свою диалектику, явно идет в разрез с характеристиками, исходящими от Хантингтона. "Статичность" и "дискретность", приписываемые им консерватизму как таковому, для Мангейма являются атрибутами доидеологической формы консервативного сознания, именуемой "традиционализмом". "Традиционалистское поведение представляет собой практически чистую серию реакций на раздражители". Консерватизм идеологический также носит поначалу характер реакции — "реакции на тот факт, что "прогрессивность" оформилась в качестве определенной тенденции". Но, сообразуясь с характером самой "прогрессивности", эта реакция уже не могла оставаться спонтанной и дискретной, а становилась все более рефлексивной и комплексной.

"Идеологи консерватизма, — пишет, вторя Мангейму, Девид Блур, — стремились создать идеологию, которая во всех отношениях представляла бы альтернативу идеологии естественного закона того времени. Они также пытались пойти дальше этого, обнаружить и подвергнуть сомнению основные предпосылки, которые казались лежащими в основе притязаний, характерных для этой последней" (2). В этом случае можно говорить о консерватизме не как о праксеологическом "антирадикализме", а как о целостном политическом мировоззрении, составляющем альтернативу таким политическим идеологиям современности, как либерализм и социализм. Или, точнее — всему семейству идеологий, основанных на предпосылках Просвещения.

Какой из подходов признать правильным? Если отталкиваться от опыта, то оба. "Разногласия" Мангейма и Хантингтона дают повод говорить не просто о разных подходах, но о разных "консерватизмах", один из которых можно назвать "ситуационным", или "институциональным" (коль скоро речь в нем — о сохранении реально сложившихся институтов), другой — "интегральным", или "идеологическим" (коль скоро речь в нем — о консерватизме как самостоятельной идеологии, оппонирующей либерализму и социализму). Каждый из них имеет свою доминанту, свою биографию, и рассматривать их лучше по отдельности.

 

Ситуационный консерватизм

 

Сначала, опять же, — о том, что проще. То есть — о ситуационно-охранительном консерватизме в сегодняшней России. Некоторые его представители уже названы. Но дело не в представителях, — таковые всегда найдутся, — а в общественной атмосфере. Настроения, питающие этот консерватизм статус-кво, стали ощутимы на стыке веков, то есть, попросту, в период утверждения Путина у власти. И дело не в том, что Путин стал лидером "охранительных" настроений или их объектом. Просто в его лице, популярная и подчеркнуто реалистичная власть позволила или, в каком-то смысле, заставила российское общество 90-х уверовать в собственную реальность. Ельцинская Россия ощущала себя как во сне, в ее событиях не было необратимости, в ее отношениях не было системности. Кто-то видел в этом дьявольский морок, кто-то — "уйму возможностей". Конечно, речь именно о самоощущении, но инстанция реальности, в том числе социальной, — и есть своего рода психологический конструкт. С появлением нарочито "вменяемой" власти, которая в России воспринимается как центр общества, реальность начала "обретать плоть". Вопреки многим ожиданиям, возникшая власть не повела народ прочь из безвременья, а предложила начать в нем обустраиваться. В этом и только в этом(3) — суть консерватизма путинского призыва. Благодаря небольшому символическому довеску, броуновское движение 1990-х приобрело характер системы, в отношении которой можно занять позицию "охранения" или постепенного "улучшения".

Спонтанный консерватизм "путинской эпохи" выражается то в нарочитом социальном оптимизме, то в повышенной тревожности по поводу возможной потери достигнутого и сползания в хаос (что в принципе психологически свойственно консерватору), то в энтузиазме реформирования, то в критике "отдельных недостатков". Но все эти модальности стабилизационного консерватизма до сих пор остаются на уровне настроений и не образуют никакой охранительной "системы мысли", даже пунктирной. Чтобы таковая возникла, необходимо довести спонтанно-охранительную установку до уровня того институционального сознания, о котором говорит Хантингтон. Для начала — обозначить, вычленить в данном, реально существующем политическом режиме и социальном укладе собственно базовые институты — обеспечивающие социальное воспроизводство, оказывающиеся под угрозой и нуждающиеся в защите и дополнительной "культивации". К таким институтам в любом обществе относятся — реальные механизмы преемственности и ротации власти; корпоративная этика правящего слоя и бюрократии; механизмы регулирования хозяйственной системы; общенациональная идентичность и официальная историческая мифология; нормы публичной общественной морали и, по ситуации, многое другое. Определенность по этим позициям не дает ни истины, ни программы действий. Но она дает хотя бы модель институционального каркаса общества, к которой консерватор может апеллировать для обоснования своей охранительной миссии. Если такой модели нет, то об "институциональном" или "ситуативном" консерватизме как интеллектуальном явлении говорить не приходится.

Отсутствие этого институционального референта российские консерваторы статус-кво компенсируют ссылкой на "демократические завоевания" новой России. "Мы никогда от них не откажемся, потому что заплатили за них слишком большую цену". Эта парадоксальная формула Владимира Путина, недавно повторенная взыскующим "консерватизма" лидером "Наших" Василием Якеменко, в общем и целом, означает, что те институты либеральной демократии, которые были "импортированы", вкупе со всем остальным, после разрушения "железного занавеса", — и должны служить референтом охранительной идеологии постсоветской России. Институты либеральной демократии, в самом деле, по определению носят "базовый" характер. Но разве признание разрыва между фасадами либеральной демократии и реальным "modus vivendi" современной России — не является сегодня общим местом? Разумеется, всегда есть возможность сказать "тем хуже для фактов", то есть увидеть в этом знак порочности современной российской жизни и вектор ее преображения. Но подобный ход мысли будет как раз методологически антиконсервативным. Ведь сам пафос институционального консерватизма по Хантингтону состоит в том, чтобы не осуждать существующее от имени той или иной теории должного, а разобраться в том, как существует существующее, на основе какой внутренней логики и каких механизмов, — и произвести тонкую настройку, оптимизацию. Концепт "демократических завоеваний" — как блефа, купленного столь дорогой ценой, что теперь нельзя от него отказаться, — мешает постсоветским "охранителям" не только решить, но даже поставить эту задачу. Таким образом, современный институциональный консерватизм в России не является таковым даже по собственным критериям.

Но ведь он существует! — возразят мне. Произносятся речи, выходят книги, пишутся статьи, где идеи либеральной демократии и ценности рыночного общества аранжируются не утопическим гуманизмом, а охранительным патриотизмом, подчас даже с милитаристскими и алармистскими нотами. Т. е. аранжируются консервативно. Да, это характерное для современного западного консерватизма сочленение паттернов либерального и националистического сознания, — действительно наблюдается в определенных кругах российских интеллектуалов. И я в данном случае лишен возможности сказать "тем хуже для фактов". Поэтому, чтобы объяснить существование этого феномена на интеллектуальном поле, мне придется, ad hoc, ввести еще одно понятие консерватизма: эпигонский консерватизм. Ему особенно подвержены именно интеллектуалы, которым свойственно жить под обаянием философских, литературных, политических героев прошлого. Это консерватизм, который утверждает свою идентичность через повторение тех или иных известных истории способов быть консерватором. Так, например, консерваторами — в свое время и на своем месте — считались президент Рейган и романтик Новалис. Значит ли это, что, избрав себе в кумиры их лично, воспроизводя их образ действия или стиль мышления, мы сами становимся сертифицированными консерваторами? Для эпигонского мышления — да, безусловно, значит. Целая линия в дискуссиях о консерватизме основана на этом прецедентном подходе — одновременно бессистемном и антиисторичном.

Разумеется, англосаксонский буржуазный неоконсерватизм и реакционный феодальный романтизм имеют между собой мало общего. Но так же мало общего каждый из них имеет с ситуацией в современной России. Рейганизм был плодотворен и интересен в свое время и на своем месте — т.е. именно как ситуационный консерватизм, каковым он и мыслил себя сам. Его ситуация была задана несколькими доминантными факторами: моральный и экономический кризис "общества благосостояния" (вызов гедонистической и нигилистической контркультуры — пусть угасающий, но "неотвеченный" — на фоне кризиса кейнсианской модели роста) плюс тупик холодной войны (которая как модель отношений была во многом тупиковой именно для США (4). В этой и только в этой ситуации синтез рыночного и культурного фундаментализма, помноженный на милитаристский либерал-глобализм, был историчным и органичным для данного общества решением. В проекции на текущий этап российской истории этот синтез является абсолютной фикцией, симулякром консервативности. В нескольких работах я попытался показать, что ключевые сюжеты англосаксонского неоконсерватизма приобретают в устах его российских эпигонов прямо противоположное значение по сравнению с оригиналом, причем не по "субъективным", а по "объективным" причинам, в силу обстоятельств места и времени (5).  Но здесь важно отметить другое. Со стороны отечественных рейганистов-тэтчеристов не было предпринято, насколько мне известно, попыток доказать, что историческая ситуация рейганистского ситуационного консерватизма изоморфна современной российской ситуации. Отстоять подобный тезис было бы сложно, но только он мог бы обосновать право на преемственность от одного ситуационного консерватизма к другому.

 

Интегральный консерватизм

 

Интеллектуальный контекст

 

Начиная разговор об "интегральном" консерватизме, т. е. о консерватизме как последовательном историческом оппоненте либерализма и социализма, а не страже статус-кво, следует признать, что его развитие в современной России также началось с эпигонской стадии. Начало и середина 90-х были периодом, когда новый консервативный романтик на вопрос о своем политическом кредо отвечал боевыми кличами "Юлиус Эвола", "Эрнст Юнгер", и далее по вкусу. Это был период консервативно-революционного просвещения, связанный, конечно же, с именем Александра Дугина. Его деятельность и идейно-политический профиль достаточно хорошо известны. Пожалуй, несколько экзотичным и непонятым, даже среди интеллектуалов, остается лишь популяризированное им самоназвание: "консервативная революция".

Самый простой ответ на вопрос "что это такое?" гласит: это философско-политическая школа в Германии первой трети ХХ века, "отцом" которой является Ницше, а представителями, в числе прочих, — Освальд Шпенглер, Эрнст Юнгер, Ханс Фрайер, в каком-то смысле, также Мартин Хайдеггер и Карл Шмитт. Даже среди специалистов по истории идей эту школу принято толковать как своего рода еретическое ответвление на древе консерватизма, берущее начало в экстатическом мышлении романтиков или в компромиссе с революционным активизмом левого движения. Однако в действительности гораздо вернее было бы увидеть в ней попытку возвращения к истокам консервативного мышления — не в смысле повторения его ранних форм, а в смысле воссоздания его собственных мировоззренческих оснований. Антибуржуазный "радикализм" этих консерваторов не является плодом диалектического компромисса с "радикалами" левацкого толка (как это подчас выглядит в изложении "национал-большевиков"). Скорее, напротив, он является попыткой реконструировать консервативное мышление в его собственной, идеологически чистой форме — без примеси "левой утопии", связанной с опытом Просвещения, Французской революции и, если брать шире, всей "западной метафизики". Именно поэтому о "радикальном консерватизме" можно говорить как о проявлении консерватизма интегрального.

В современной истории идей наиболее комплексная попытка реконструкции консерватизма как системы мышления принадлежит французским "новым правым" (школа GRECE во главе с Аленом де Бенуа), которые, наследуя "по прямой" школе "консервативной революции", дополняют ее опыт концепциями более нейтральных или смежных фигур: социологией Вильфредо Парето, религиозным психоанализом Карла Юнга, этологией Конрада Лоренца, антропологией Арнольда Гелена… Близость Александра Дугина французским "новым правым" способствовала, с самого начала 1990-х, активному импорту их культурно-философских "синтезов", образовавших интеллектуальную питательную среду российского интегрального консерватизма. Ключевую роль в этом процессе играли, конечно же, переводы. Поэтому основными столпами консервативно-революционного просвещения в России 90-х, под шумок разговоров о "Веймарской России", явились Шмитт, Хайдеггер, Юнгер собственной персоной. Их прочтение вызвало не только волну компиляций в публицистике, но и более качественный, хотя и узкий резонанс в виде исследований таких специалистов по немецкому радикальном консерватизму, как Александр Филиппов и Алексей Руткевич. Отечественная консервативная традиция играла, как мне кажется, "вторым номером". Но нет никаких сомнений, что "открытие" публицистики Константина Леонтьева или Розанова, наследия евразийства 1920–30-х годов, государственно-правовой мысли Тихомирова или Ильина, оказало большое формирующее воздействие на новые поколения консервативной интеллигенции.

Почему мы здесь вынуждены отдельно останавливаться на "идейных корнях"? Потому что интегральный консерватизм, по самому своему понятию, больше "зависит" от собственной интеллектуальной традиции, чем ситуационный. Но, безусловно, в анализе идеологий исследование преемственности не должно заменять понимания идентичности. Чтобы реконструировать идейно-политическое ядро интегрально-консервативной позиции, нам не избежать еще одного погружения в теорию.

Попытка понять консерватизм как полноценного оппонента либерализма и социализма обращает нас к "осевому времени" истории идеологий, каковым является эпоха Просвещения. Тот же Мангейм пишет, что "консервативная мысль появилась как независимое течение, когда ее вынудили к сознательной оппозиции буржуазно-революционной мысли, способу мышления, основанному на идее естественного права". Поскольку речь идет именно о способе мышления, а не об одной из частных теорий, Мангейм воссоздает его проекции в разных сферах (чтобы проявить структуру того вызова, на который "отвечает" консерватизм). Он выделяет несколько политических опорных идей естественно-правового мышления: натурализм (гипотеза "естественного состояния"), контрактный подход к обществу (абстракция "общественного договора"), демократизм (концепция народного суверенитета), метафизический эгалитаризм (доктрина неотъемлемых прав человека). И несколько методологических черт: рационализм, индивидуализм, универсализм в подходе к истории, атомизм и механицизм в социологии и так далее. Названные особенности "просвещенческого" мышления существуют в системе, "держатся друг за друга", поэтому организующая их изнутри "точка сборки" может видеться по-разному. Это не обязательно идея "естественного права" по Мангейму. Для тех же французских "новых правых" она сама — лишь проявление универсалистского подхода к миру, корень которого, на мой взгляд, не в идее универсальной применимости законов и норм, а в склонности Просвещения переживать всеобщность сознания как источник значимости, абстракцию как форму ценности. (Эта логика рождения ценностного из способности к абстракции звучит в категорическом императиве Канта: "Поступай так, чтобы максима твоей воли могла в то же время иметь силу принципа всеобщего законодательства".)

Как бы то ни было, консервативная система мысли выстраивается как фронтальная оппозиция "буржуазно-революционному способу мышления" по всем названным линиям (и движется, через критику, к уяснению собственного внутреннего принципа). Контрактному подходу к обществу и методологическому индивидуализму оказываются противопоставлены органицизм, холизм, культурный фундаментализм — настаивающий не просто на солидарности, но на онтологическом первенстве сообществ по отношению к индивидам (сам "общественный договор" может быть заключен лишь на почве уже существующей общности). Рационализму сопротивляется философия жизни, отчасти, гегельянская диалектика и иные концепции, которые не просто противопоставляют амбициям "логоса" "иррационализм действительности", но "представляют сам Разум и его нормы как меняющиеся и находящиеся в движении". Вере во всеобщие социальные законы и универсальные ценности противостоит историзм, который релятивизирует "сознание" по отношению ко "времени", истолкованному подчас как заданная телеологическая структура, подчас — как субстанция действия. "Утопизму" как способу проектирования социального порядка в отрыве от "месторазвития (термин евразийца Савицкого) противостоят геополитика и цивилизационный подход как стратегии культивирования пространственной идентичности сообществ. Натурализму, левой вере в освобождение "естественного человека", противостоит культурная антропология, рассматривающая собственно человеческое в человеке как систему усвоенных им, "вросших" в него социальных институтов, в том числе, институтов власти (отсюда — консервативный принцип личности как единства человека и общества).

 

Фигуры и темы

 

Источник интеллектуального влияния консерватизма в современной России заключен прежде всего в авторитете и обаянии этой мощной идейно-политической традиции, развивающейся от XVIII в. и до наших дней, традиции критики "современных идей", как говаривал Ницше. Будучи философски сформирована в Германии, лишь отчасти во Франции и Британии, эта традиция в сегодняшней России проявляется и растет на порядок органичнее, чем на "исторической родине". С чем это связано? Возможно с тем, что, на своей гуманитарной целине мы не знали денацификации — этого геноцида правых идей, пережитого Европой. Возможно, с тем, что к "современным идеям" у русских особый счет: нам как проигравшим в "холодной войне" было естественно начать с деконструкции идеологии победителей. Пожалуй, в этом и состоит своеобразие нашего новейшего консерватизма как идейно-политического феномена. Родившись как реакция на поражение и утрату (о чем уже было сказано), он обрел себя, на первом этапе, как деструктор основ победившей либерально-демократической идеологии.

Основные векторы этой деструкции напрямую связаны с классическими лейтмотивами консервативной ревизии Просвещения. Это критика концепция прав человека как метафизической системы и псевдорелигиозного культа. Это критика доктрины гуманитарного вмешательства как специфического следствия глобального культа и, одновременно, технологии "управления через хаос". Это критика утопического рационализма, проявляющегося, с конца 80-х по настоящий момент, в кретинизме реформистского сознания, разорванного между головной картинкой "правильного" общества и российской действительностью. Это критика рыночной идеологии как гипертрофии контрактных отношений. Это критика толерантности и мультикультурализма как форм дискриминации культуры большинства. Это, в целом, критика идеологии меньшинств, превращающей общество из системы в "конгломерат чандалы" (по выражению того же Ницше). Это критика концепции "верховенства права", скрывающей приоритет властно-политических отношений. Это критика концепции "глобального терроризма" как проявления болезни информационных обществ и зеркального отражения концепции глобального суверенитета. Это критика идеала "единого мира" (в том числе, в его левой аранжировке) как эвфемизма глобальной пищевой пирамиды. Это критика "западничества" как общемирового, а не только российского, феномена, связанного с внутренним надломом самого Запада. В какой-то момент от Запада как исторически унаследованной культуры отслоился "Запад" как проект, образ жизни, "основанный на мифе "роста", одержимости потреблением и примате рыночных ценностей" (6).

Последний тезис особенно примечателен. Традиционный русский патриотизм стал идеологическим консерватизмом, на мой взгляд, ровно в тот момент, когда понял, что в традиционной для него критике западничества у него есть мощный союзник на самом Западе. Даже не просто союзник, а колоссальная традиция, которую можно освоить и присвоить (раз уж в самой Европе она оказалась изгоем). Этот поворот от национал-патриотизма 1990-х, политически неудачливого и концептуально анахроничного, к интеллектуально-идеологическому консерватизму произошел в публицистике и интеллектуальной журналистике начала 2000-х годов. Основные фигуры, маркирующие этот поворот, уже названы. Это все тот же Александр Дугин с его евразийской группой, это группа Консервативного пресс-клуба и отчасти группа Серафимовского клуба. Но речь, безусловно, должна идти не об отдельных фигурах, а об определенной среде, которая, так или иначе, связывает между собой академических философов и идеологов, редакторов научных и политических изданий, писателей, многочисленных экспертов и журналистов.

Характеризуя эту среду, автор либерального "Еженедельного журнала" делает точное наблюдение: "Хотя внутри неоконсерватизма существуют весьма серьезные разногласия, вместе они делают одно дело — речь идет о кардинальной смене повестки дня и приоритетов… Новые консерваторы наступают по всему фронту: благодаря своему внутривидовому многообразию они претендуют сразу на все — и на роль партии власти, и на роль ее оппозиции. Фактически новый консерватизм не нуждается в оппонентах, консерваторы готовы спорить друг с другом, старые либералы им уже не интересны, в новой России для них места все равно не будет. По сути, вводятся новые правила приличий для политической сферы. То есть если ты, скажем, равнодушен к вопросам веры или выступаешь за контрактную армию — ты маргинал, ни один приличный человек за стол переговоров с тобой не сядет. А спорить можно, например, о том, как лучше защищать права русских, ведь здесь масса возможностей для аргументированной полемики".

Будучи гибко или, я бы даже сказал, слабо институционализированным, это неоконсервативное движение имеет действительно много поводов к внутреннему дроблению — и интеллектуальных, и политических. До сей поры его связывала описанная критическая миссия, перерастающая в проект по смене идейной повестки дня. То есть в большей степени вектор атаки и попытка совместно выйти из гетто вынужденной маргинальности, нежели позитивные принципы. На данный момент "маргинальность", как пишет тот же автор ЕЖ, изжита и преодолена, а деконструкция и распад "либерального мейнстрима" зашли достаточно далеко (именно в интеллектуальном, пока, увы, не в политическом смысле), чтобы сопротивление ему перестало быть объединяющей рамкой. Текущий этап развития идеологического консерватизма в России — это консолидация ядра, кристаллизация объединяющих принципов и целей.

Как происходит эта кристаллизация, методологически? Обычно считают, что интеллектуалов, идеологов объединяют локальный язык и категориально выраженные ценности. Однако, с политической точки зрения, то и другое в большей степени разделяет. Ведь политическое мировоззрение строится как рационализация первичной предвзятости посредством разного рода интеллектуальных стратегий и языков. Последние всегда немного "случайны" по отношению к ядру политического мировоззрения. Как тогда проявляется "ядро"? Только через ангажированность по отношению к политическим действиям, точнее, к целям политических действий. Мыслить цели политических действий помимо условных риторических фигур их выражения сложно, но нужно стараться. Отдельно следует оговориться, что "политических" значит в данном случае не только коллективных, не только публичных, но и конфликтных, полемически направленных против кого-то.

 

Аксиомы консервативной политики

 

Я бы выделил пять регулятивных принципов, определяющих позицию идеологического консерватизма на политическом поле современной России. Каждый из них позволяет делать выбор по тем вопросам, по которым у страны действительно существуют альтернативные возможности самоопределения.

1. Цивилизационный антиглобализм. Консерваторы утверждают, что в мире конфликта цивилизаций Россия должна быть не частью какого-либо из "лагерей", но самостоятельной цивилизационной платформой, укрепленной по своему периметру. Что в ситуации глобального противостояния "системных" и "антисистемных" сил и тенденций Россия может и должна мыслить себя силой внесистемной. Фактически это означает запрет на интеграцию России в проекты, центром которых не является она сама, и категорическое табу на дискурс "интеграции в цивилизованный мир". Относительная слабость сегодняшней России видится консерваторам не как контраргумент к этой стратегии, а как один из аргументов в ее пользу. Ведь именно уязвимость, помноженная на своеобразное историко-географическое положение, означает, что победа любого из глобальных альянсов, к которому могла бы принадлежать Россия, будь то "глобальный Север", "глобальный Юг" или некие более дробные альянсы, будет достигнута за ее счет — фактически, ценой ее существования. Эта позиция не означает отказа от сотрудничества и тех или иных возможных союзов, напротив, именно в качестве внесистемной по отношению к "новому мировому порядку" силы Россия может быть наиболее интересна, прежде всего, государствам "второго мира" (Индия, Бразилия, Китай…). Обобщающей моделью для подобного кредо служит модель плюрализма "цивилизационных миров", или "больших пространств", т.е., фактически, плюрализма "человечеств" (как потенциально иная модель международных отношений).

2. Экономический солидаризм. Эта позиция тесно связана с предыдущей, поскольку безрассудная интеграция в "мировое общество" является путем к дезинтеграции собственного общества: происходит углубление сырьевой специализации, деиндустриализация, фрагментация региональных экономик, сегрегация страт, люмпенизация широких слоев "незанятого" в "экономике трубы" населения. Эта ситуация очевидна многим, но идеологические реакции на нее весьма различны. Либеральная реакция — обещать оптимизацию социальных процессов и восстановление органической солидарности уже в рамках новой, глобальной системы разделения труда (конечно, с неизбежными социальными потерями). Лево-интернациональная реакция — использовать энергию разрушения государства и общества, чтобы найти новые возможности сопротивления в глобальном масштабе. Консервативная реакция — ставить на воссоздание государства как метакорпоративной системы, в которой будут обеспечены: а) консолидация политэкономичесих элит под знаком общегосударственных интересов, б) исключительная солидарность бизнеса и власти с собственным населением. На том единственном основании, что это соотечественники. Фактически, консервативная позиция сводится к отстаиванию страны-системы (а не "миросистемы") как базовой единицы экономической эффективности. Конкретные следствия этой позиции выразимы в трех простых лозунгах, которые могут правильно действовать только вместе: протекционизм для бизнеса, занятость и социальные права для населения, национальное достояние (недра, инфраструктурные монополии) — в руках государства.

3. Демографический национализм. Консерваторами в России являются те, кто видят серьезную проблему а) в инородной иммиграции (инородной — по отношению к русским и другим коренным народам России), б) в разделенном положении русской нации на постсоветском пространстве. То есть, в наличии "чужих" внутри страны и "своих" за ее пределами. Консервативный подход к этой двуединой проблеме может быть выражен тремя словами: репатриация против иммиграции. Методологически эта позиция обусловлена тем, что предпосылки гражданственности для консерватора лежат в национально-культурной сфере. Разумеется, гражданскую идентичность можно выбрать и усвоить, независимо от происхождения. Но, социологически, для того, чтобы у отдельных индивидов была возможность примкнуть к "государствообразующей" идентичности, подавляющее большинство населения должно усваивать ее по факту рождения.

4. Государственный легитимизм. Консерваторы убеждены, что основанием целостности России является историческая преемственность, связывающая воедино все исторические формы российской государственности, независимо от государственного строя и формы правления. Эта позиция имеет несколько прямых следствий. Во-первых — отрицание либерально-демократической трактовки РФ как нового государства-нации. Во многом, именно эта трактовка является предпосылкой политики интеграции РФ в евроатлантические структуры. Во-вторых — недопущение сепаратизма и "договорного федерализма", т.е. модели, в которой федеративное государство рассматривается как "учрежденное" субъектами федерации. В нашей истории самоуправляющиеся территории суть производные от государственной целостности, а не наоборот. В России нет других государств, кроме России. (Это требование вполне совместимо и с федерализмом ("конституционным"), и с разумной децентрализацией управления.) В-третьих — асимметрия в отношениях с постсоветскими государствами. Если Россия не осколок империи, а ее преемник — независимо от размеров, — то она не является образованием того же порядка, что сопредельные с ней государства, возникшие из останков СССР. Именно в качестве наследника империи Россия может быть центром постимперского "большого пространства".

5. Религиозный традиционализм. Консерваторы, независимо от степени и характера своей личной религиозности, отстаивают публичный статус традиционных религий, их приоритет в культурной и влияние в политической сферах. Если говорить о православии в России, то сегодня не столько государство нужно церкви, сколько церковь государству. Для чего? Во-первых — для оформления его идентичности в истории. В конечном счете, именно религиозная картина мира задает ту систему координат, в которой возможна цивилизационная самостоятельность России. Во-вторых — для легитимации власти. Суверенная власть — это власть над жизнью и смертью. Чтобы действовать, она должна считаться праведной с точки зрения вероисповедных традиций данного общества. В-третьих — для социализации граждан. Социальные институты традиционных религий восполняют вакуум доверия в обществе, дефицит первичных социальных связей и поведенческих эталонов. В принципе, это касается самых разных религиозных объединений, но только традиционные и исторические для России вероисповедные сообщества способны по-настоящему гармонизировать собственное "социальное строительство" с интересами и ценностями российского государства.

 

Рамки полемики

 

Названные регулятивные принципы являются не просто чертами мышления современного российского консерватизма, но опорными точками его политической позиции. Своеобразным камертоном, призванным обеспечить единство движения перед лицом реальных конфликтов эпохи, а также эффективно отделять идеологически "своих" от идеологически "чужих". Одновременно эти позиции задают рамки возможной полемики. Основные полемические сюжеты, существующие внутри идеологического консерватизма, но не разрывающие его, можно перечислить, отталкиваясь от тех же пяти параметров.

Так, постулат геокультурного суверенитета России может по-разному эксплицироваться сторонниками разных направлений цивилизационного подхода. Одни будут отстаивать взгляд на Россию как коренную европейскую страну, не нуждающуюся в сертифицировании своей европейскости со стороны других европейцев (идеологи Серафимовского клуба), другие будут говорить о Евразии как геополитическом паттерне России, несводимом к Европе и Азии (евразийское движение Александра Дугина), третьи очертят границы собственно российской цивилизации как своего рода "острова", окруженного межеумочными народами-проливами (геополитическая школа Вадима Цымбурского). Можно спорить о субстанциальной природе России как страны и культуры, можно спорить о предпочтительных союзах, — но ровно до тех пор, пока не возникают фигуры поглощения. Например, фигура "большой Европы" от Атлантики до Урала (Ш. де Голль) или от Дублина до Владивостока (Ж. Парвулеску), или фигура "великого кольца северных демократий" (А. Чубайс), или фигура антисистемного интернационала лево-исламских сил (Г. Джемаль). Здесь Россия как проект заканчивается. Здесь заканчивается спор и начинается вражда.

По социально-экономическому блоку вопросов существуют противоречия между "левым консерватизмом" образца Сергея Глазьева или Сергея Кара-Мурзы и "правым консерватизмом" образца "Серафимовского клуба" и журнала "Эксперт". В консервативно-идеологическом поле социалистические тенденции возможны в той мере, в какой они не предполагают коренного "переустройства" человека и общества на основе снятия "первородного греха" собственности. Насколько мне известно, никому из "левых консерваторов" эта утопия не близка. А идея "экономической свободы" приемлема ровно до тех пор, пока не подрывает национальную экономику. Что такое национальная экономика? В минимальном случае — регулятивное понятие, позволяющее государству обеспечивать экономические предпосылки суверенитета, приоритет интересов своих граждан и функциональную связность своего общества. Экономическая свобода в рамках национальной экономики — и является базовой позицией группы "Эксперта". Наиболее острым предметом споров "левых" и "правых" консерваторов на рубеже 1990-х — 2000-х стал вопрос о статусе приватизационной собственности. По этому вопросу позиции антагонистичны: от легитимации статус-кво до жесткой национализации. Объединяющим, однако, является сам факт признания проблемы. В поле либерального мышления даже сформулировать проблему легитимности крупной собственности невозможно. "В законе нет понятия легитимности, я не знаю, что это такое", — сказал в интервью "Эксперту" юрист Д.Медведев, экс-глава Администрации Президента РФ. Для консерватора же корень нелегитимности собственности — в признании того, что созданная трудом многих поколений коллективная собственность не работает в должной мере на общественное целое, а служит исключительно частным целям. Это минимум консервативной позиции по вопросам собственности. Мнения же о том, каким образом субординировать частное целому, — могут быть различны.

Ощутимый барьер пролегает между идеологами национального государства (такими, как философ Константин Крылов или политический аналитик Павел Святенков) и сторонниками имперской философии государства (такими как культуролог Светлана Лурье или политолог Станислав Белковский). Но ни теми, ни другими не ставится под вопрос необходимость консолидации и регенерации русского этнокультурного ядра. При этом, как правило, и те, и другие исповедуют открытую концепцию русской нации, основанную на приоритете культурной идентичности. Этот пункт размежевания тесно связан с другим: националисты как правило видят в нации прежде всего естественный организм, имеющий, как и все организмы, своей целью оптимизацию жизненных условий; сторонники имперской идеи видят в нации прежде всего эсхатологический субъект, заряженный определенной миссией в конечной драме земного мира. Соответственно, при неизменном признании социокультурного и политического значения русского православия — значения не только прошлого, но и будущего, — степень интеграции религиозной картины мира в собственно консервативную идеологию может быть весьма различной.

Какие еще темы размежевания существуют внутри консервативного поля? Пожалуй — отношение к советскому периоду истории. Оно очевидным образом связано с дихотомией "левого" и "правого" консерватизма, но имеет более глубокий подтекст на уровне цивилизационного подхода к русской истории. Так, для шпенглерианца Вадима Цымбурского фокусом российской цивилизации является определенное единство стиля и динамика фазовых переходов. В этой логике советский период, несмотря на то, что выстраивался на отрицании многих элементов в предшествующем опыте российской цивилизации, является одной из ее важнейших фаз. Напротив, для методологического идеалиста Дмитрия Володихина, выстраивающего целое российской цивилизации вокруг Сверхценности (в данном случае, Православия), разрыв в культуре почитания этой сверхценности является и цивилизационным разрывом.

Множество полемических сюжетов лежит в сфере государственно-правового устройства. Это и полемика между консервативным унитаризмом (Ярослав Бутаков) и консервативным федерализмом (Борис Межуев) — невозможен только конфедерализм, — и полемика между традиционным монархизмом (Владимир Карпец) и новым концептом "консервативной демократии" (Владимир Никитаев), и полемика между корпоративизмом (Виталий Аверьянов) и классическим парламентарным представительством (Павел Святенков). Эти антитезы были отражены и даже отчасти интегрированы в консервативном проекте новой Конституции, представленном Институтом национальной стратегии, а также в экспертной дискуссии вокруг этого проекта.

 

"Консерватизм" и "патриотизм"

 

Многообразие размежеваний внутри консервативно-идеологического поля — лишний повод согласиться с автором "Еженедельного журнала": новые консерваторы способны произвести из своей среды весь политический спектр. Более того — претендуют именно на это, поскольку перечисленные постулаты являются, с точки зрения их носителей, не поводом для идейной полемики, а повесткой для патриотического консенсуса всего политического класса. Они выражают рамочные условия существования России как исторического субъекта. А иметь какую бы то ни было власть в России могут лишь те, кто согласен с ее существованием.

Если это "обязательное к усвоению" кредо образует не только политическую платформу консерватизма, но платформу политического патриотизма в России, то правомерен вопрос: чем отличается "новый консерватизм" от "патриотизма 90-х"? Прежде всего — тем, что он включил данные политические принципы в контекст мировоззрения — целостного, разработанного, резистентного к критике, имеющего экзистенциальное и социологическое измерение. Более того, только в рамках этого мировоззрения стало возможно выработать не эмоциональное и риторическое, а политически содержательное понятие патриотизма. "Патриотизм 90-х" кончился в тот момент, когда все стали "патриотами", по пафосу и самоназванию. И именно в этот момент "новый консерватизм" не только выдвинул жесткие критерии "патриотичности" (призванные стать критериями лояльности политического класса — стране), но и эксплицировал внутреннее полемическое ядро понятия патриотизма, состоящее в противостоянии влиятельным идеологиям "постнационального мира". (См.: дискуссию Консервативного пресс-клуба о "левом консерватизме", опубликованную в "Русском журнале" осенью 2003 года).

Такого рода "монополизация" патриотизма консервативным лагерем может вызвать недоуменный вопрос: разве либерал, социалист или анархист не могут быть патриотами? Разумеется, могут. Но: свойственный им источник ценностного сознания — абсолютно в ином. По отношению к тому утопическому видению человека и общества, которое делает либерала — либералом, социалиста — социалистом, анархиста — анархистом, "патриотизм" — привходящая, внешняя характеристика. "Утопия" в данном случае — не нечто нереальное или уничижительное. Это просто — общественный идеал, безотносительный к конкретному "топосу" (7). Для консерватизма, напротив, связь человека с его "топосом", связь общественного порядка с местоположением, связь закона с отечеством, является системообразующим началом. В отличие от своих оппонентов из лагеря Просвещения, консерватор превращает патриотизм в динамический источник политических ценностей и "трансцендентальное" основание политических институтов.

Отсюда должна быть ясна оптимальная для консерватизма модель его соотношения с оппонентами. Их существование на политическом поле признается нормальным и необходимым, при условии того, что они принимают политический патриотизм как, пусть внешнюю по отношению к их собственному мировоззрению, но непререкаемую рамку. Патриотический консенсус должен быть вшит в систему институтов и механизмы внутриэлитной ротации. Таким образом, функционально, консерватизм отвечает не столько за "стабильность", сколько за "целостность" и идентичность государственно-политической системы.

 

Политическая ситуация консерватизма

 

Очевидная сложность и особенность современного российского консерватизма состоит в том, что в современном российском либерализме он вынужден видеть не оппонента внутри общей социально-культурной, социально-политической системы, а — "антисистему". Причем, с определенного момента, антисистему победившую. Понятие "антисистемы" весьма важно в современном интеллектуальном контексте. Оно было введено в него Львом Гумилевым, который, исследуя морфологию этнических систем, обнаруживает, что на каком-то этапе в их рамках складываются некие анклавы внутренней эмиграции, чрезвычайно активные. Эти анклавы существуют внутри "большого общества", но воспроизводят себя через осознанное противопоставление его идентичности и доминантному для него стереотипу поведения. В этом качестве антисистема — одновременно комплекс идей и сообщество людей. Идея "антисистемы" получает развитие у Игоря Шафаревича в концепции "малого народа", которая была прочитана как "абсолютно антисемитская" — не только оппонентами, но и многими сторонниками — и из-за этого не понята по существу. "Антисистема" не тождественна "диаспоре". Понадобилось немало лет, чтобы отделить в этом феномене социологическую проблему от этнической.

Крайне важным в этом отношении оказался опыт государства Израиль, где консерваторы сталкиваются с противодействием среды, которую они сами оценивают и описывают именно как "антисистему": это "левая интеллигенция". "Интеллигенция" в одном из специфических значений этого слова — общественный слой, претендующий на не-связанность (не-ангажированность) собственным обществом. На статус граждан — нет, не "мира", а экстерриториальной "республики Разума". В этом качестве "интеллигенция" — излюбленный объект критики интеллектуального консерватизма, в том числе, и русского (от Константина Леонтьева до Константина Крылова). Пожалуй, это близкий исторический синоним концепта "антисистема". Но далеко не исчерпывающий и не единственный. Так, весьма неожиданным и полезным оказалось прочтение, в качестве версии "антисистемы" — феномена российского "реформизма". Эта тема разработана в докладе "Контрреформация" (группа "Консервативного пресс-клуба" под научным руководством того же Константина Крылова). Многовековой "реформистский синдром" рассматривается здесь как стратегия самолегитимации российской власти через роль "медиума" между "цивилизованным миром" и "варварской Россией". В этой модели "европейски мыслящий" правящий слой вольно или невольно конструирует свою идентичность в противовес "недочеловеческой" массе автохтонов с ее дикими представлениями о жизни.

Есть и другие исторические воплощения "антисистемы", в том числе, не из российского исторического поля. Например, "контркультура" евроамериканских "шестидесятников", названная Дэниелом Беллом — "враждебной культурой" за ее всеразразъедающий анархо-гедонизм.

На этой теме можно было бы не останавливаться отдельно, если бы она не была так важна для политического прочтения консерватизма. По всей видимости, идеологический консерватизм везде и всегда противостоит именно "антисистеме", которая также в современных обществах есть везде и всегда (как своего рода функция самоотрицания — возможно, полезная для тренировки иммунитета). И очень многое в его характере зависит от того, видит ли консерватизм (в данный исторический момент) свою миссию а) в профилактике "антисистемы", б) в равном противоборстве с ней "стенка на стенку", в) в сопротивлении миру победившей "антистистемы".

В современном российском консерватизме, если присмотреться к различным его направлениям, можно обнаружить следы каждого из этих мироощущений. Отсюда относительное разнообразие моделей его политического поведения. Говоря коротко, чем в большей степени "антисистема" признается победившей, тем в меньшей степени консерватор может рассчитывать на институты действующей социально-политической "системы". В зависимости от способа самоопределения по отношению к ней (и прежде всего — по отношению к действующей государственной власти) можно выделить три политические стратегии консерватизма. Первую можно назвать "аппаратным консерватизмом". Она предполагает постепенное "оздоровление" системы власти посредством максимальной инфильтрации консерваторами и, на следующем этапе, — оздоровление общества посредством рычагов власти. (Отметим, что классическое партийное строительство в условиях современной России является частным случаем этой стратегии, поскольку в нашем случае партийная политика является отраслью политики аппаратной). Психологически она наиболее комфортна для консерватизма, однако имеет очевидный фактор уязвимости. Вполне возможно, что определяющая политический режим система отношений вообще не носит властно-политического характера, являясь в большей степени частно-корпоративной. В этом случае консервативное доверие к власти как таковой оказывается лишенным своего адресата.

Вторую можно назвать, без обиняков, "организационным фашизмом". Отбросив пропагандистский шлейф, мы легко увидим, что фашизм — это прежде всего технология. Это определенный тип политической структуры, предполагающий создание на базе этатистской идеологии параллельных контуров власти, ориентированных на прямое действие в критической ситуации. Фактором, снижающим значение этой стратегии, является ее очевидная дискомфортность для интеллектуалов-консерваторов, и дефицит массового участия в политике. Поэтому наиболее вероятным является применение этой технологии в смягченно-имитационном варианте. (В отличие от "фашизма" как пропагандистского клише, "фашизм" как технология по-своему притягателен для общества. Его принципом является — организованный этатизм "снизу", способствующий преодолению отчуждения и аномии. Поэтому, кстати, политтехнологам трудно удержаться от соблазна спародировать эту технологию. Не случайно проект "Наши" был задуман и реализуется властью именно в логике "имитационного фашизма".)

Третью стратегию можно назвать "неоконсерватизмом". Она ставит на передний план не пресловутое "взятие власти", а завоевание "культурной гегемонии" и создание идеологически заряженных структур гражданского общества. В европейской политической истории этот выбор был характерен сначала для "новых левых", затем — для "новых правых". Причем в обоих случаях он стал реакцией на осознанную невозможность прямой политической победы без предварительной кропотливой работы по изменению социально-культурного контекста. Следует признать, что в России 1980-х–90-х годов ставку на семантическое господство и "гражданскую активность" делали прежде всего "либеральные" идеологи. Однако в последние годы произошла показательная инверсия: умный, сознающий собственные предпосылки либерализм в современной России становится все более авторитарно настроенным; и одновременно, новый консерватизм все более активно берет на вооружение инструментарий гражданского общества. Это связано с тем, что "общество" (и в первую очередь, его образованные слои) сегодня значительно более консервативно, чем "власть" (8). Как следствие, именно создание активной консервативной общественной среды — в информационно-политической, культурной, правозащитной, экономической сферах — является наиболее естественной формой наращивания влияния. Очевидный и, пожалуй, единственный минус этой стратегии — она рассчитана на очень длительное время (а история всегда может "оказаться быстрее").

Мы сказали о минусах каждого из перечисленных направлений развития. Осталось спросить: какое из них является "наиболее перспективным"? Скорее всего — и то, и другое, и третье. Кумулятивный эффект от одновременной реализации этих стратегий разными, подчас соперничающими группами консервативных политиков и идеологов может оказаться значительным и неожиданным. Разумеется, при условии, что разнообразие политических путей консерватизма не перечеркнет общности его политических целей.

 

Полная версия статьи будет опубликована в рамках проекта "Мыслящая Россия: Картография современных интеллектуальных направлений".

 

Примечания:

1. Консерватизм // Новая философская энциклопедия в 4-х томах. Т. 2, М., 2000.

2. Блур Д. Витгенштейн как консервативный мыслитель // "Логос", 2002, №5–6, с. 50.

3. А отнюдь не в "повороте к национальным интересам", по степени актуализации которых между правлением Путина и поздним правлением Ельцина нет ощутимой разницы.

4. См. об этом: Фурсов А.И. Колокола истории. М., 1995.

5. См.: Ремизов М. Не-правые // "Россия XXI", 2000, № 4–5; Ремизов М. Тема для новой войны // "Мир Евразии", 2004. № 3.

6. Benoist, Alain de. Europe, Tiers monde, même combat. Paris, 1986, p. 14.

7. См. об этом: Шмитт К. Глоссарий: заметки 1947–1951 г. // Реферативный журнал, Социальные и гуманитарные науки. 1998. № 1. Сер. 4.

8. "Консервативно" — и в смысле приверженности тому, что называют "традиционными ценностями", и в смысле приверженности перечисленным параметрам консервативного политического курса.

 

АПН

27.01.2006



[1] Редакция «Золотого льва», отмечая определённую односторонность настоящей статьи, в которой предметом анализа является не современный русский консерватизм в целом, а лишь его «либеральное» направление, и не разделяя некоторых оценок и выводов автора, публикует её в информационном порядке.


Реклама:
-